И тени не стало. "Кэт" вошла между скал в один из глубоких заливчиков, погрузилась и легла на песчаное дно.
3
"Нас, я знаю, считают погибшими. Лежим на дне, на глубине пяти сажен, с величайшими предосторожностями каждую ночь поднимаемся за воздухом. Поправить мачту нет возможности. Да и все равно нельзя тратить горючий материал на электрическую энергию - телеграфировать. Еды тоже мало. Но все-таки держимся; опреснители работают отлично".
Так, через неделю после морского боя, записал Андрей Николаевич на полях судового журнала.
"Отделались мы одним убитым (Шубин) да мачтой. Сами потопили миноносец и легли в фиорде, - пропали, как иголка. Противник подходить близко боится, но сторожит: нас не считают погибшими, как я надеялся вначале.
Здесь, на дне, в тишине, события недавнего прошлого отодвинулись в глубокое прошлое. Мы не живые и не мертвые. Спим весь день. Никто не разговаривает, - разве только во сне бормочут, вздыхают.
Плох Белопольский. После обморока не может оправиться. Я приказал ему не сходить с койки, он и лежит целыми днями лицом к стене. Гнетет его отсутствие звуков.
Тишина действительно ужасная. Сверху нас слой воды толщиной с четырехэтажный дом.
И только когда наступает время подъема, все оживают, с тревогой поглядывают на часы, - ждут, как воскресения из мертвых. Но вот ворвался в вентиляторы свежий воздух, стукаю пальцем по обшивке и чувствую, что от неба отделяет меня только дюйм железа, - приятно. Вчера были отдаленные выстрелы, - нас сторожат.
Накачаем воздух, ложимся на дно, и людьми снова овладевает сонливость. Время обрывается. Заваливаешься на койку. Темнота не та, что бывает на земле, а бархатная, совершенная... Яковлев бормочет и вскрикивает. Ему снятся сражения, гавани, разукрашенные флагами, и женщины. Спросонок он нагибается с койки и рассказывает всю эту чепуху.
Я начинаю понимать мух, что дремлют между замерзшими окнами. Лежу с открытыми глазами, - ни сон, ни явь, нет мыслей и воспоминаний, только чувствую, - и никогда с такой силой, - бытие. Оно не представляется мне случаями или отдельными картинами, а вне времени, - во всей полноте, где-то надо мной, по ту сторону водной толщи, простирается бытие. Точнее определить не могу. Иногда начинает биться сердце, точно в предчувствии еще более ясного понимания. Странно, и жутко, и, пожалуй, жаль, что не вижу попросту снов, как Яковлев".
"Белопольский совсем ослаб. Сегодня, на одиннадцатый день, начал бредить и свалился сверху, мы уложили его на нижней койке.
Курицын потихоньку его подкармливает. Я делаю вид, что не замечаю. Еды у нас осталось на неделю при расчете почти на голод. Матросы отощали; у большинства, кажется, такое же состояние, что и у меня, - мухи за окном. Белопольского жалеют очень. Старший наводчик сказал, что его надо напоить шалфеем. Жалко, шалфея у нас нет. А травка, говорят, хорошая. Чудесная трава растет на земле.
Белопольский бредит про какую-то Танечку, будто качается с ней на качелях, над речкой, и тошно ему от речки. "Хоть бы мелкая, а то она глубокая, уйдемте подальше от речки". Перестанет, вздохнет и опять про то же. Затем появились у него какие-то два особенных человека, с деревянными руками.
До вечера он боролся с ними, жаловался, что под ногтями - занозы. Наконец начал булькать, барахтаться и затих.
Яковлев, совсем измученный, заснул. У меня началась тоска, смертельная, невыносимая. Когда слез посмотреть, отчего Белопольский молчит, он был уже холодный.
На тринадцатые сутки, в полночь, с величайшими предосторожностями мы поднялись. Тело было завернуто в холст, к ногам привязана граната. Команда пропела "Вечную память".
Первое, что увидел я, взойдя на мостик, - звезды: огромные и частые, сияли они по всему небу и точно дышали в водах залива. Направо поднимался отвесный берег, чернея высоко зубцами скал и ветками низкорослых деревьев. |