И хотя он умер, но вы живы, а сыновья должны продолжить дела отцов».
После господина Эфрати поднялся на помост кантор местной синагоги, вынул шестиклинную бархатную кипу, нагнулся, укрепил ее на голове, потом вынул канторский камертон, нагнулся, стукнул камертоном по столу, поднес к уху и запел: «Эль мале рахамим».
Поскольку я не разбираюсь в музыке, ум мой свободен для размышлений. Вот я и размышляю, почему эта молитва, которая раньше заставляла трепетать мое сердце, теперь навевает на меня скуку. И еще думается мне, что бывают такие оперные мелодии, которые в устах исполнителей звучат как мольбы и молитвы, а иной раз мольбы и молитвы в устах канторов звучат как оперные арии. А кипа на канторской голове дрожит, и адамово яблоко по горлу бежит, то вверх поднимается, то вниз опускается, и голос его то вправо летит, то влево улетает, то к тем, кто скорбит, то к тем, кто их утешает, и поет он и тем, и другим: «Эль мале рахамим».
Стою я и смотрю на этих лучших и достойнейших, что собрались отдать дань памяти господину Гедалии Кляйну. И хотя я не смею даже сравнивать свои дела с их делами, все же мне жаль, что я забросил свои дела. А пение человека в бархатной кипе льется, как песня птицы, и, подобно птице, он вытягивает шею навстречу Творцу и роняет каждую ноту, то суровея, то благоговея, а все вокруг стоят, склонив головы в печали, и смахивают с глаз то ли пот, то ли слезы.
Все стоят, и среди них дочь покойного, черная вуаль дрожит над ее милым лицом, и важные люди окружают ее. А лица у них розовые от сытости и довольства, как у людей деловых, тесно связанных с народом, знающих, как сочетать свои интересы с нуждами народа или нужды народа со своими интересами. Таких нарядов, как на них, не видывали в Иерусалиме вплоть до той поры, когда явился Гитлер и устроил в Германии резню евреев. Все большие люди искусства бежали оттуда, и некоторые из них направились в Страну Израиля.
Смотрю я на их наряды и думаю про себя, не заказать ли и мне что-нибудь такое же, может, это поднимет мое настроение. Боюсь, однако, что опознают во мне знаменитые портные такую скромную личность, что не захотят мною заниматься, и в результате не сошьют мне даже и такой одежды, какую пошил мне обычный иерусалимский портной. А если и сошьют, то мои друзья и близкие будут стесняться меня из-за своей скромной одежды, как я сейчас стесняюсь в присутствии этих красиво одетых людей. Впрочем, праздны все эти мои размышления: ведь для того, чтобы заказать такую одежду, нужно иметь деньги, а для того, чтобы иметь деньги, нужно иметь страсть к деньгам, а для страсти нужна страсть к страсти. Откуда у меня силы для всех этих страстей.
Поминальная свеча еще не погасла, а человек в бархатной кипе уже закончил свой плач об улетевшей душе, снял кипу, вытер лысину и надел шляпу, размышляя, наверно, про себя: «Если бы я пел в театре, то все эти красотки и милашки, от самых знатных аристократок и до простых горничных, аплодировали бы мне, а здесь никто руки не поднимет и слова не скажет, таков наш канторский удел и такова их плата за молитву».
Прочли кадиш, и публика смешалась, люди с шумом начали вставать, расправлять смявшуюся от долгого сиденья одежду, многие извлекли портсигары и закурили, и господин Шрайгольц обронил: «Если кто-нибудь скажет, что существует свобода выбора, не верьте этому, я два с половиной часа хотел курить и не имел свободы из-за уважения к поминальной церемонии».
Жители отдаленных районов, пришедшие на церемонию, уже начали проталкиваться к выходу, чтобы поспеть на свои автобусы. Мне тоже следовало поспешить, но я хотел перед уходом поздороваться с дочерью господина Кляйна.
Она сидела среди скорбящих, черная шляпа усиливала ее очарование, и лицо ее выражало грустный покой, пристойный дочери благородного семейства, утратившей отца, но не утратившей благородства. Выдающиеся личности нашего общества один за другим подходили к ней и пожимали ей руку, и она в ответ пожимала руки им всем. |