Эта мысль пришла мне в голову по дороге на свидание, назначенное как раз напротив сортира. Сказать себе, что перекличка закончилась и что впереди, как это бывает каждое воскресенье, несколько часов жизни — существенная частичка времени, не принадлежащего СС. Нежась на солнышке, можно было помечтать о том, чем заполнить эти свободные часы — еженедельное чудо.
Выбор не так уж велик — нетрудно догадаться, что наши возможности были строго определены. Но ограничения есть всегда и, вероятно, везде. Для нас, простых смертных, во всяком случае. Однако, пусть и небогатый, выбор тем не менее оставался: только во второй половине дня в воскресенье, но все-таки выбор.
Можно было, например, завалиться спать. Большинство заключенных сразу после воскресной переклички бежали в бараки. Отключиться, забыться, уснуть и видеть сны. Они заваливались на нары, покрытые соломенными тюфяками, и тут же вырубались. После переклички, после воскресного супа — он был всегда с лапшой, самый наваристый за всю неделю, его ждали с нетерпением — необходимость погрузиться в восстанавливающее силы небытие казалась самой насущной.
Можно было пересилить себя, превозмочь недосып и усталость и пойти пообщаться с приятелями. Заново создать общество, а то и общину, так как вместе собирались не просто земляки из одной деревни или участники одного партизанского отряда или движения Сопротивления. Частенько это было еще и политическое или религиозное сообщество, мы стремились к преодолению себя, к трансцендентности, и именно общность идей нам в этом помогала.
Словом, пересилить себя, чтобы себя не потерять.
Обменяться знаками, парой слов, новостями из внешнего мира, дружескими жестами, улыбкой, чинариком махорки, отрывком стихотворения. Да, отныне только осколки, ошметки, разрозненные поэтические куски, потому что память оскудела, истощилась. От самых длинных стихотворений, которые я помнил наизусть, которые уже стали мной — «Пьяный корабль» Рембо, «Морское кладбище» Валери, «Путешествие» Бодлера, — остались лишь несколько беспорядочных четверостиший. Тем большее волнение я испытывал, выуживая их из тумана уничтоженного прошлого.
В это воскресенье новости были как раз хорошими — американцы держались, не сдали ни пяди земли в Бастони.
Но декабрьское солнце оказалось обманчивым. Оно ничего не могло согреть — ни рук, ни лица, ни сердца. Ледяной холод сжимал нутро, обрывал дыхание. Душа от этого болела, съеживалась.
И вот тогда-то примчался счастливый Каминский. Он еще издали выкрикивал радостную новость.
Нашли подходящего покойника. Вот так.
Он остановился передо мной — в массивных сапогах, руки глубоко в карманах синей куртки Lagerschutz, подвижное лицо и живые глаза возбужденно блестели.
— Unerhört! — воскликнул он. — Невероятно! Ему столько же лет, сколько тебе, почти день в день! Да еще к тому же студент!
Короче говоря, покойник, во всем похожий на меня. Или это я уже стал похож на него?
Мы с Каминским, как обычно, разговаривали на смеси двух языков. Он сражался в Испании — в составе интербригад — и все еще бегло изъяснялся по-испански. Ему нравилось вставлять испанские словечки или целые выражения в наши разговоры по-немецки.
— Unerhört! — восклицал Каминский. — Inaudito!
И добавил, наверное, для того, чтобы подчеркнуть в самом деле невероятную ситуацию с подходящим покойником:
— Парижанин, как ты.
Но был ли я действительно парижанином?
Не очень подходящий момент для выяснения этого вопроса, Каминский просто пошлет меня ко всем чертям. И наверное, даже по-русски. В разномастной языковой бухенвальдской смеси, откуда был исключен английский (а жаль, Шекспир и Уильям Блейк пришлись бы как нельзя более кстати), русский был, по-моему, богаче всех выражениями, отсылающими куда подальше. |