Манящая красота инобытия. А я, клянусь тебе, никакого света не видел. И, что хуже всего, никакого намека на бессознательное состояние. Все сознаешь, все чувствуешь, вот только врачам это невдомек, и они несут в твоем присутствии всякую околесицу, даже такую, которую тебе вроде бы не полагается слушать. Что тебе каюк. Что мозги у тебя набекрень.
Он на мгновение запнулся. А потом продолжал:
— Не хочу сказать, что сознание мое было абсолютно ясным. Я все понимал, но это «все» было слегка искаженным, словно во сне. А временами сон переходил в кошмар. Только в жизни кошмар быстро кончается: стоит тебе закричать — и ты уже проснулся. Но я не мог закричать. Весь ужас был в том, что я не мог. Был просто не способен закричать в самый разгар кошмара.
Он снова умолк. А потом продолжал:
— Я никогда не боялся умереть. А теперь боюсь. Не могу избавиться от мысли, что после смерти останешься в живых. Что умереть — значит жить в бесконечном кошмаре. Ну да ладно. Ладно уж. Поговорим о чем-нибудь еще.
До своего визита в больницу Жан-Марк был уверен, что ни одному из них не удастся увильнуть от воспоминания об их разрыве и что ему волей-неволей придется сказать Ф. хоть несколько неискренних слов примирения. Но его опасения оказались напрасными: мысли больного просто не могли обратиться к столь ничтожным темам. Как бы Ф. ни хотел «поговорить о чем-нибудь еще», он продолжал распинаться только о своем исстрадавшемся теле. Его рассказ нагнал на Жан-Марка глубокую тоску, но не пробудил в нем ни малейшего сострадания.
4
Неужто он и вправду такой холодный, такой бесчувственный? Как-то, уже много лет назад, он узнал, что Ф. его предал; словечко, что и говорить, чересчур романтичное, есть в нем что-то ходульное: однажды, на каком-то собрании, где сам Жан-Марк не присутствовал, все ополчились на него так ретиво, что в результате он лишился своей должности. Ф. на этом собрании был. Он был на нем — и не вымолвил ни единого слова в защиту Жан-Марка. Его крохотные ручки, столь охочие до жестикуляции, не произвели ни малейшего жеста в пользу друга. Боясь допустить ошибку, Жан-Марк провел доскональное расследование выяснил, что Ф. и в самом деле промолчал. Когда сомневаться больше уже не приходилось, он на несколько мгновений почувствовал себя глубоко уязвленным; потом решил никогда больше с другом не видеться; тут же после принятия этого решения его охватило чувство необъяснимо радостного облегчения.
Ф. завершал изложение своих напастей; после очередной паузы его личико крохотной мумифицированной царевны прояснилось:
— А ты помнишь наши лицейские беседы?
— Не очень-то, сказать по правде, — признался Жан-Марк.
— Я всегда слушал тебя, как учителя, когда ты заводил речь о барышнях.
Жан-Марк попытался вспомнить, но никакого следа этих давних бесед в памяти у него не оставалось: «Да что же это такое я, шестнадцатилетний сопляк, мог плести тебе о барышнях?»
— У меня и сейчас перед глазами, — продолжал Ф. — Я стою перед тобой и несу какую-то околесицу насчет барышень. Вспомни-ка, что меня мутило при одной мысли о том, что прекрасное девичье тело может служить инструментом для всякого рода секреций; я тебе признался, что видеть не могу, когда барышня сморкается. А ты остановился, смерил меня взглядом и произнес тоном, не допускающим возражений, искренним и твердым: сморкается? Да мне достаточно увидеть, как она моргнет, как веко у нее прикроет роговицу, — и меня прямо с души воротит. Припоминаешь?
— Нет, — ответил Жан-Марк.
— Да как ты мог такое забыть? Веко, прикрывающее роговицу? Одно выражение чего стоит!
Но Жан-Марк не лукавил; он начисто все забыл.
Впрочем, он даже и не пытался копаться у себя в памяти. Он думал совсем о другом: вот он, истинный и единственный смысл дружбы; она вроде зеркала, в котором ты можешь видеть себя таким, каким был прежде; без вечной трепотни о прошлом между приятелями от этого образа давно бы уже ничегошеньки не осталось. |