Изменить размер шрифта - +

Приехав, он сразу велел подать к себе запись начавшегося ночью допроса, и Устин внятно прочитал по ней, что четверо пленников все - ереминские, господина Курловского.

- Где у нас Еремино? - спросил Архаров. - И кто такой Курловский?

Устин пожал плечами.

И точно - кто их знает всех, этих мелкопоместных господ, владельцев дюжины крепостных душ, проживающих в двух сотнях верст от трактов, весной и осенью - совершенно недосягаемых из-за распутицы, являющихся в Москву или в Санкт-Петербург раз в десять лет, в дворянских мундирах времен государыни Анны, привозящих дочек на выданье и недорослей, приписанных к полкам. Еремино - может, сельцо в десять почерневших изб, соломенные крыши которых к весне наполовину разобраны, потому что нечем кормить скотину. А может - богатое село, с барской усадьбой, окруженной парком, со своими промыслами… нет, вряд ли. Зачем бы мужикам, хорошо живущим, резать господ?

Это до Архарова никак не доходило.

Он задумался.

Думал Архаров недолго - первая же мысль оказалась весьма разумной.

- Демку ко мне! - заорал он. - Макарку, Максимку! Живо!

После чего усмехнулся обычной своей малоприятной улыбкой, от которой Устин всегда ежился, и сказал противным тоненьким голоском:

 

Она знала уже немало слов по отдельности и вовсю ими пользовалась, доводя своего сожителя до хохота, завершавшегося порой икотой. Она не хуже петербуржской щеголихи пересыпала свой московский бойкий говорок такими прелестями, как «ридикюль», «решпектовать», «плезир» или «ваперы». Но ей хотелось блистать всерьез - и она через Марфу упросила Клавароша написать ей тетрадку со всякими изречениями, чтобы вставлять их к месту.

Клаварош не был великим грамотеем. Ворча, он взялся за перо. Всей тетрадки не исписал - а сказал Марфе, что с Дуньки и трех страниц за глаза довольно, вряд ли придворные щеголихи в Санкт-Петербурге знают более. Как оказалось, он был прав.

Дальше началось сущее мучение. Клаварош писал по-французски, а Дунька и русские-то буквы лишь недавно принялась разбирать. Пришлось условиться с девицей из модной лавки - она, принося ленты и кружева на дом, читала Клаварошевы истины вслух, а Дунька старательно повторяла, копируя ее выговор.

Иные звуки ей не давались вовсе.

- Тон ель ди уи, куан та буш ди ном!

Девица закатывала глаза к потолку и всем видом показывала, что близка к обмороку.

- Тон оль ди ви, кван та буш ди нон! - поправлялась Дунька.

Так и бились над одной парижской остротой по получасу и более. Причем Дунька даже не всегда могла бы перевести на русский это свое заимствованное остроумие.

Господин Захаров, услышав как-то из ее уст очередное изречение, произнес эпиграмму, насчет смысла коей Дунька долго ломала голову: похвалил или же унизил? Звучала эпиграмма так:На всякий случай Дунька решила ее заучить.

В ее сознании эпиграмма как-то увязывалась с Терезой Фонтанж. Был в ней некий потаенный смысл. Ничего, ничего, внушала себе Дунька, хоть французский, хоть китайский язык выучу, хоть на клавикордах, хоть на арфе бренчать буду, а уж на театре и подавно тебя перещеголяю - и то, что ты сделала на свой парижский лад, я перешибу на русский лад!

Произведя определенные маневры и дождавшись такого визита сожителя, что он и в хорошем настроении приехал, и успешно совершил все необходимое для своего и Дунькиного удовольствия, она преподнесла историю о встрече с госпожой Тарантеевой и о приглашении бывшей хозяйки. И приласкалась, и устроила целое представление. В бытность свою при актерке Дунька немало нахваталась стихов, исполняемых на театре - при том, что видела хорошо если две пиесы. Заучила она их с хозяйкина голоса и, по природной своей переимчивости, замечательно копировала актрису.

Актриса предпочитала куски из таких пиес, где доводилось ей исполнять главную роль - они и поболее были, и по чувству - трагичнее.

Быстрый переход