Изменить размер шрифта - +
Я и не огорчаюсь, Фаустина, погнали нас, как баранов, мы и пошли. Близок вечер, оттого еще грустней, в грузовике кто-то пробует запеть, и еще двое подтягивают, но когда уж очень грустно, то и не поется, и слышен теперь только шум мотора, и на ухабах людей бросает друг на друга — плохо закрепленный груз, швырнули нар в кузов навалом, нет, Жоан Мау-Темпо, это была скверная работа. Крестьян высаживают у въезда в Монте-Лавре — они стоят, сбившись в стаю, как темные птицы, а потом расходятся: одни в таверну — залить жажду и горечь, другие что-то бормочут, словно не в себе, а третьи, самые печальные, идут по домам. Что ж мы — куклы? Привезли — увезли, кто мне возместит этот день, у меня работа была в саду, если б не этот гад легавый, ничего, когда-нибудь с него спросится, — все эти угрозы себе под нос чуть-чуть заглушают боль где-то внутри, а мы ведь не знаем, как об этой боли рассказать, словами ее не определишь, вроде ничего не болит, в всего изуродовали. И Фаустина спрашивает: Ты уж не заболел ли? Жоан отвечает, что нет, не заболел, и все на этом, потому что чувств своих изъяснить он не может. Ты не огорчайся, Жоан. Я и не огорчаюсь, но легче ему станет, только когда он заснет на плече Фаустины. Тогда и снимется камень с души.

Поднимаются хозяева в гору, чтобы солнце светило им одним — это тяжелый такой сон снится Жоану Мау-Темпо, — но у хозяев нет лица, а у горы нет названия, но просыпается ли Жоан Мау-Темпо или снова засыпает, хозяева все идут и идут, а он прокладывает этой процессии дорогу, корчует тяжелым своим заступом деревья, вырывает кустарник руками, и от колючего дрока уже кровоточат ладони, а хозяева веселой компанией идут и смеются и не сердятся, если он слишком долго возится, не понукают его, а терпеливо и кротко ждут, не ругают, не зовут гвардию — ждут, а пока что устраивают пикник, а он машет заступом, из последних сил скребет землю, выдирает корни и видит, как сверху по склону съезжают грузовики с надписью на бортах «Португальские излишки» — они направляются в Испанию, красным — ни вот столько не дадим, все пойдет тем, другим, святым и безгрешным, которые защищают меня, Жоана Мау-Темпо, не дадут мне попасть в ад, «долой», «смерть!», а по моим следам едет теперь какой-то сеньор верхом на лошади, а лошадь ту зовут, я знаю — это единственное, что я знаю, — Бом-Темпо, наконец-то лошади стали долго жить. Просыпайся, Жоан, говорит жена, пора, а ведь на дворе еще глубокая ночь.

 

Вот эта машина тоже кажется очень сложной, а она ведь проста. Она называется «молотилка», и на этот раз слово определяет понятие точно, потому что она именно молотит, отделяет зерно от мякины, отбрасывает солому в одну сторону, а пшеницу — в другую. Это большой деревянный ящик на железных колесах, он соединен привод, ным ремнем с мотором, который гремит, грохочет, трясется и, простите, воняет. Ящик этот когда-то был выкрашен в ярко-желтый цвет, но палящее солнце и пыль сделали свое дело, и теперь он похож скорей на какой-нибудь холмик или бугор, а рядом стоят такие же приметы пересеченной местности — четырехугольные скирды соломы, и, когда солнце слепит, отличить их друг от друга трудновато, мотор прыгает, молотилка выплевывает солому и зерно, приводной ремень подрагивает в колеблющемся воздухе, и воздух кажется отражением солнца в зеркале, которое держат ангелочки — делать им больше нечего. В этом мареве снуют какие-то фигуры. Это люди, они были здесь и вчера и позавчера, и неделю назад, они не уходят отсюда с тех пор, как начался обмолот: их пятеро, один постарше, а четверо других помоложе — им лет по семнадцать-восемнадцать, и без опытного работника они этой каторги не выдержали бы. Они и спят на току — мотор умолкает глубокой ночью, а когда солнце еще не встало, раздается первый выстрел этого чудовища, которое кормят из бидонов черной липкой жидкостью, а потом, черт бы его драл, оно целый божий день трещит и грохочет так, что ушам больно.

Быстрый переход