А мальчик хилый, с того самого разу, после побоев-то, кашлять стал. "У меня ль не житье! - дивится Максим Иванович, - у матери босой бегал, корки жевал, чего ж он еще пуще прежнего хил?" А учитель и говорит: "Всякому мальчику, говорит, надо и порезвиться, не всё учиться; ему моцион необходим", и вывел ему всё резоном. Максим Иванович подумал: "Это ты правду говоришь". А был тот учитель Петр Степанович, царство ему небесное, как бы словно юродивый; пил уж оченно, так даже, что и слишком, и по тому самому его давно уже от всякого места отставили и жил по городу всё одно что милостыней, а ума был великого и в науках тверд. "Мне бы не здесь быть, - сам говорил про себя, - мне в университете профессором только быть, а здесь я в грязь погружен и "самые одежды мои возгнушались мною"". Сел Максим Иванович и кричит мальчику: "Резвись!" - а тот перед ним еле дышит. И до того дошло, что самого голосу его ребенок не мог снести - так весь и затрепещется. А Максим-то Иванович всё пуще удивляется: "Ни он такой, ни он этакой; я его из грязи взял, в драдедам <**2> одел; на нем полсапожки матерчатые, рубашка с вышивкой, как генеральского сына держу, чего ж он ко мне не привержен? Чего как волчонок молчит?" И хоть давно уж все перестали удивляться на Максима Ивановича, но тут опять задивились: из себя вышел человек; к этакому малому ребенку пристал, отступиться не может. "Жив не желаю быть, а характер в нем искореню. Меня отец его, на смертном одре, уже святого причастья вкусив, проклинал; это у него отцовский характер". И ведь даже ни разу лозы не употребил (с того разу боялся). Запугал он его, вот что. Без лозы запугал.
И случилось дело. Только он раз вышел, а мальчик вскочил из-за книги да на стул: пред тем на шифонерку мяч забросил, так чтоб мячик ему достать, да об фарфоровую лампу на шифонерке рукавом и зацепил; лампа-то грохнулась, да на пол, да вдребезги, ажно по всему дому зазвенело, а вещь дорогая - фарфор саксонский. А тут вдруг Максим Иванович из третьей комнаты услышал и завопил. Бросился ребенок бежать куда глаза глядят с перепугу, выбежал на террасу, да через сад, да задней калиткой прямо на набережную. А по набережной там бульвар идет, старые ракиты стоят, место веселое. Сбежал он вниз к воде, люди видели, сплеснул руками, у самого того места, где паром пристает, да ужаснулся, что ли, перед водой - стал как вкопанный. А место это широкое, река быстрая, барки проходят; на той стороне лавки, площадь, храм божий златыми главами сияет. И как раз тут на перевоз поспешала с дочкой полковница Ферзинг - полк стоял пехотный. Дочка, тоже ребеночек лет восьми, идет в беленьком платьице, смотрит на мальчика и смеется, а в руках таку малую кошелочку деревенскую несет, а в кошелочке ежика. "Смотрите, говорит, маменька, как мальчик смотрит на моего ежика". - "Нет, - говорит полковница, - а он испугался чего-то. - Чего вы так испугались, хорошенький мальчик?" (Так всё это потом и рассказывали.) "И какой, говорит, это хорошенький мальчик, и как хорошо одет; чей вы, говорит, мальчик?" А он никогда еще ежика не видывал, подступил, и смотрит, и уже забыл - детский возраст! "Что это, говорит, у вас такое?" - "А это, - говорит барышня, - у нас ежик, мы сейчас у деревенского мужика купили: он в лесу нашел". - "Как же это, говорит, такой ежик?" - и уж смеется, и стал он его тыкать пальчиком, а ежик-то щетинится, а девочка-то рада на мальчика: "Мы, говорит, его домой несем и хотим приучать". - "Ах, говорит, подарите мне вашего ежика!" И так он это ее умильно попросил, и только что выговорит, как вдруг Максим-то Иванович над ним сверху: "А! Вот ты где! Держи его!" (До того озверел, что сам без шапки из дому погнался за ним.) Мальчик, как вспомнил про всё, вскрикнул, бросился к воде, прижал себе к обеим грудкам по кулачку, посмотрел в небеса (видели, видели!) - да бух в воду! Ну, закричали, бросились с парома, стали ловить, да водой отнесло, река быстрая, а как вытащили, уж и захлебнулся, - мертвенький. |