Как увидела пациента теперешнего, в прошлом годе он к нам на заставу поступил, так и втемяшилось ей в голову, что внучок он ей. Вылитый, говорит, сын ее младший, Павел… — Аким Терентьевич поморщился, как от кольнувшей мгновенной боли. — Да что говорить, похож в самом деле до чрезвычайности. Людям, что помнят Павла, аж не по себе делалось от сходства такого. А Даниловна так и присохла к нему сердцем. Иной раз, как найдет на нее запамятство, придет к кому из сельчан и сияет от радости. «Внучка моего, — говорит, — не видали еще небось, Никитушку моего?» «Да как же не видать, видали уж не раз», — ей отвечают. Жалеют старуху. На заставе спервоначалу посмеивались над бабкой. То молочка парного принесет, то ватрушку, прямо из печи вынутую, и клянчит у дежурного, чтобы внучку гостинчик передали. Спервоначалу посмеивались, подшучивали, но Никита приструнил всех быстро. Золотой парнишка оказался. Не оторопел от бабки, а словно сразу, с первого мгновения все сообразил… Уж такой сердечный попался. Серьезно так глянул на нее, когда она, впервые-то увидав, запричитала да завыла, — и сразу все понял. Пощадил ее. Сердцем, видать, чуткий, вот им-то и прочел всю бабкину тоску.
Алла Сергеевна вслушивалась в рассказ старика, комкая снятую с головы шапочку. Сквозь неимоверную усталость в глазах ее пробилось сострадание. Уже не раз подмечал Аким Терентьевич, что лицо хирурга, обычно моложавое и привлекательное, после долгой операции выдавало ее истинный возраст — проваливались глаза, собирая вокруг тоненькие морщинки, рот становился жестким и тонким, и только под чуть прикушенной нижней губой всегда долго алел яркий след — единственная краска на сразу постаревшем лице врача. Какое-то время Алла Сергеевна молчала, машинально растирая свои тонкие длинные пальцы. Потом тряхнула головой, словно выпроваживая ненужные мысли, и произнесла негромко:
— Да-а, очень будет жаль…
От этой конкретной откровенности у Акима Терентьевича сжалось сердце, а она, снимая его готовый сорваться вопрос, деловито и сухо распорядилась:
— Прошу вас, Аким Терентьевич, быть в послеоперационной постоянно. Мальчик тяжелый… Как проснется — пошлите за мной.
Аким Терентьевич послушно двинулся к дверям, но его снова остановил голос хирурга:
— И, пожалуйста, обойдитесь без чехлов на усы. Я давно хотела сказать: над вами персонал и больные смеются. Извините, это просто блажь. Ей-богу, как маленький! — И, видимо, почувствовав мгновенно залившую сердце старика обиду, так же глядя в окно, добавила: — Сделайте это для меня. Я вас люблю и не хочу, чтобы вас считали смешным.
Эти слова Аллы Сергеевны смягчили Акима Терентьевича, и, пробормотав что-то про стерильность, он тихо прикрыл за собой дверь.
Сиделкой Аким Терентьевич работал почти всю свою жизнь. Беспризорный, иззябшийся, вечно голодный, попал он мальчишкой в общежитие «русского дома» в Харбине. Там было пятнадцать сирот… Сыновей белогвардейских офицеров, погибших на фронте. Иверское братство облагодетельствовало мальчишек, заодно приютив и осиротевшего сына прачки Акима Прохорова.
Аким Терентьевич часто вспоминал просторную столовую общежития, длинный, безукоризненно сервированный стол. А во главе стола их наставника — полковника Семена Ильича Водолеева, грузного, с одутловатыми лоснящимися щеками и серыми глазами навыкате. В переднем углу столовой — большая икона Иверской божьей матери с тремя неугасаемыми лампадками. Запах щей и затейливых пахучих приправ, потное лицо повара и затравленный взгляд глаз-щелочек щуплого бойки-китайчонка. Захлебывающийся от усилий покороче прочесть непременное предобеденное «Отче наш», высокий, ломкий голос дежурного мальчика… Все эти картинки-воспоминания стали привычными и необходимыми в одинокой жизни Акима Терентьевича. |