Жена Кольчи-младшего, моего дяди, Анна Константиновна, до се вспоминает, что, как раздастся вопль: «Мазов идет!» все малое население села с улиц разбегается, забираясь, кто за печь, кто на полати, кто под лавку. А он, поймавши дитя, возьмет да мукой его измажет, иль колючей бородой пошоркает, а когда и по голове погладит, конфетку даст. Господи, неужели такие простодушные времена бывали тут? Неужели на селе страшнее мельника и зверя не водилось? Даже и не верится!
Сам же я прадеда Мазова и прабабку Анну не помню, знаю, что прабабка похоронена на Усть-Мане, а прадед в Игарке, куда он угодил в ссылку, когда ему было уже за сотню лет. Могилы обоих в свалке тех лет потеряны и забыты.
Сын Якова Максимовича Мазова, человека на селе до сих пор почитаемого, непьющего, мой дед, Павел Яковлевич, дело отца продолжил совсем в другом направлении и виде. Все «недостатки» родителя аннулировал и восполнил их развеселым нравом. Папа мой приумножил разнообразие жизни. Обо всем этом рассказано к моих повестях, рассказах.
Что касается открылья родни матери — Потылицыных, то о них я, как ни странно, не знаю почти ничего. Фамилия Потылицыных в Сибири довольно распространенная. Недавно в газете «Красноярский рабочий», заступаясь за своего родича, известного в Красноярске общественного деятеля и бунтаря Александра Потылицына, которого за непокладистый характер и свободомыслие неокоммунисты, уподобляя себе, мешают с дерьмом, его родственница, живущая в Ленинграде — Санкт-Петербурге, сообщила, что кто-то из известного рода купцов Гадаловых, к которому принадлежат она и Александр, получил земельный надел в селе Овсянка, так, возможно, какой-то веточкой предки моей мамы прирастают к этому достославному древу исконных сибиряков.
Как бы там ни было, но благодаря мельнику Мазову я угодил в такую местность, что один поэт с Вологодчины, побывавший в моем селе, воскликнул: «Х-хэ, едрена мать! Здесь не хочешь, так все равно писателем станешь!». А великий чернобровый красавец-вождь, большой ценитель прекрасного, будучи гостем Сибири, когда его под ручки подняли на Слизневский утес, обозрев с высоты мои родные окрестности, значительно молвил: «Как у Швейцарии!». Ему, вождю-то, на этом бы возгласе и застопорить речь, остановиться, так нет ведь, заметил, что только вот трудно подниматься на утес, — и хозяева края немедленно велели свалить лес на утесе, сшибить вершину бульдозерами, построить лестницу и смотровую площадку из бетона. Ныне по той лестнице ребята, что поздоровее, едучи из ЗАГСа, таскают в беремени невест наверх, и гости всякие разные озревают Енисей — эту сибирскую «Швэйцарию» и даже не подозревают, что всеми эстетическими удобствами они обязаны знаменитому вождю и бывшей местной ухватистой и угодливой партийной верхушке.
Село Овсянка ныне не одно. Вокруг него несколько рабочих поселков, тучи дач и дачек. Там, где когда-то петляла к мельнице и на пашни вела едва заметная травянистая дорога, ныне пролегают железная дорога и асфальтированная автострада, проложенная в еще недавно дружественную братскую страну Туву, где нынче стреляют, бьют и режут всех, кто смеет ступить на эту так из первобытной, пещерной стадии развития и не вышедшую землю и тревожить ее коренной, все еще полудикий народ.
Выше моего родного села, совсем рядом — знаменитая Красноярская гидростанция, будто бетонный протез всунутая в зев реки. Енисей ниже плотины едва трепыхается, его затянуло тиной, острова на нем сделались полуостровами, шивера открылись, косы заросли дурным чернолесьем, берега заселены случайным людом, леса по горам пожжены, растения от холодных испарений вымирают, горные хребты нещадно обрубаются, овсянские пашни и заимки давно захвачены дачниками, энергетиками, строителями. Ни одного роскошного лесного и горного уголка, ни одной реликтовой полянки, по коим я в детстве бегал босиком, не осталось, все загорожено под сооружения, похожие на собачьи конуры, вокруг которых вскопаны грядки под нехитрую овощь, под картошку. |