Изменить размер шрифта - +
Мать моет ее волосы долго, вода — сперва коричневая, потом мутная, потом как слеза. Мать плачет.
— Конь леченый, вор прощеный, жид крещеный — одна цена,  — плюется сторож дед Егор, когда отец дает своим работникам расчет. Ривка-Вера прячется, как обычно, под столом. И засыпает там же, потому что никто ее не ищет — мать с сестрами и поденщицами в лавке, пакуют остатки товара, моют там окна и полы, чтобы приготовить лавку к продаже, а отец шуршит гроссбухами до самой ночи. Вылезать из-под стола Ривке-Вере страшно — вдруг отец рассердится.
Совсем не сердится. Плачет на следующее утро, вытаскивая ее сонную, со спутавшимися в колтун рыжими космами наружу. Прижимает к себе. Лавки больше нет. Сгорела в погроме лавка. Мирки тоже нет. И остальных. И мамы. Про это рассказывает отец. Не сбивчиво, а очень понятно и спокойно. Оказывается, все они теперь на небе и смотрят оттуда на Веру (Ривка всякий раз, когда отец зовет ее новым именем, удивляется), а на спинах у них крылья. «Как у воробышков»?  — спрашивает Вера. «Как у воробышков»,  — отвечает отец и опять плачет. «Бежать! Соломон прав! Немедленно бежать!» — шепчет он, думая, что дочка заснула и не слышит. Отца теперь тоже зовут не как прежде, а Иваном. Фамилия у него Воробьев. Однако в городе Константинополе, куда они переезжают через месяц, у «антиквара Ивана Воробьева» дела идут так себе. Но стоит лишь приколотить над входом прежнюю вывеску, немного обгоревшую с краев, как все немножко налаживается. Не так, как прежде, но все-таки… Ривка идет в школу. После школы бежит со всех ног в Капалы Чарши к отцу. Там ей все интересно. Все-все.
— А сколько тебе лет? Пять или шесть?  — задирается вихрастый нахаленок, постоянно ошивающийся на рынке.
— Скоро восемь. А тебе?  — Вера давно уже заприметила этого бойчика, и он ей симпатичен. Жаль, что сама она такая рыжая и некрасивая.
— Уже восемь. Я — местный меняла. Осман!
— Турок?  — в ужасе округляет глаза Вера. Отец строго-настрого запретил ей якшаться с турками — хватит того, что они здесь и так повсюду, кричат на своем тарабарском (который Вера, кстати, за год отлично освоила), воруют девочек и продают их в гаремы.
— Ну-у  у…  — тянет мальчишка, переминаясь с ноги на ногу и выдумывая, как бы поудачнее соврать.
— Знаю! У тебя папа турок, а мама русская. Настоящая графиня! Вот!  — находится немедленно Вера.  — Тогда ты получаешься русский, и мне можно немножко с тобой играть.
— Вообще-то мой Ибрахим-баба утонул в Босфоре, а про маму я ничего не слышал. Но пусть так. Договорились. Тамам,  — расплывается в щербатой улыбке «сын графини».
Она учит его русскому и чуть-чуть идишу, который сама почти уже не помнит. Он же ее — турецкому и немного греческому, а еще английскому и французскому. Осман зовет ее по-турецки Алев — «огонек».
— Так правильно. К тому же, если прочесть Вера наоборот, получится Арев, но Арев некрасиво, а Алев — красиво.
— Красиво…  — соглашается Ривка-Вера-Алев.
— Хорошо, что ты христианка. Не надо, когда вырастешь, покрывать голову. А то жалко будет.
— Почему жалко?  — недоумевает она. Рыжие эти патлы жалко? Которые, чем старше она становится, тем труднее расчесывать?
— Беги, Алев, беги! Кош!  — Дети носятся наперегонки, распугивая покупателей. Они таскают у лоточников лукум и орехи, подсовывают их в карманы нищих. Весь рынок освоен, изучен, и нет для них ни одного тайного уголка, закрытой двери или неизвестного перехода с галереи на галерею. Порой Осман занят. «Погоди с беготней, женщина. У меня клиент»,  — когда Осман так говорит, Алев не обижается.
Быстрый переход