|
Он даже записывал их на листочках, копил «шпаргалки». Ты меня надул, Фердинанд, обманщик ты и больше никто, верно говорят, не все то золото, что блестит, мне твои бородатые шутки осточертели.
Как и вчера, я бесилась: невыносимо было сознавать, что, сколько ни черни моего любовника, все равно он крепко сидит во мне, так крепко, что не дает ни жить, ни дышать. Ну ладно же, сегодня я отгорожусь от него всей своей болящей братией. Мне осталось провести в больнице четырнадцать часов — побуду святой, раз блудницей не получается. Видно, моя молитва была услышана: с наступлением вечера все чокнутые города Парижа, как сговорившись, шли и шли в приемный покой, пошатываясь под бременем невзгод и одиночества. Они заполонили отделение «Скорой помощи», каждый со своей мольбой, откуда только брались, просто сочились из стен столицы, как плесень из сыра. Шумные, агрессивные, возбужденные; все-таки психи — это жуткое зрелище. Никакого уважения к моей персоне; я была им кругом должна: должна свое время, свою молодость, свою энергию; для них было совершенно естественно, чтобы я всю себя посвящала этой грязной работе. И не я одна: интерны, терапевты, медсестры — все сбивались с ног и не могли справиться с нахлынувшей волной людского горя. Страдание казалось почти ощутимым, можно было бы измерить его уровень, как измеряют уровень загрязнения воздуха над Парижем. Вечер шел своим чередом, только жалобы менялись: казалось, каждому часу соответствовала определенная патология. Сознавая, что недостойна избранной стези, я включила плейер, спрятав наушники под волосами и прикрыв проводок воротником халата. Больной говорил что-то, как из-за стекла, до меня долетали отдельные слова — как раз достаточно, чтобы я могла притвориться, будто слушаю. Глаза его глядели с мольбой, ждали сострадания, участия. А я посмеивалась про себя: знал бы ты, до какой степени мне наплевать! Музыка — это целый мир, в котором я могу скрыться от всех. Слушать музыку Баха куда лучше, чем стенания людей.
Когда выдалась минутка затишья, меня замутило: я ничего не ела с утра. На работу я хожу без макияжа — здесь это ни к чему, — и тут мне почему-то неудержимо захотелось накраситься. Но напрасно я накладывала слоями румяна и наносила разноцветные мазки теней. Смотрела в зеркало — все едино: бесцветная, никакая. С моим лицом вообще сладу нет: иной раз забываешь о нем, и вдруг глядь — будто солнышко взошло, а порой за ним вроде бы и следишь, а толку никакого — все равно помятое, уныло вытянутое. Я сбежала во двор; дышать было нечем, собиралась гроза. Машины подъезжали одна за другой — то «скорая», то полиция. Я была безутешна: Бенжамен ушел и некому досказать мне историю.
Чтобы хоть немного приободриться, я позвонила Аиде — за ней взялась присмотреть соседка, пока служба по делам несовершеннолетних не решит ее судьбу. Девчушка была единственным светлым пятном в моей жизни за эти три дня. По голосу я поняла, что ей страшно. Она спрашивала о бабушке; мне нечем было ее порадовать: почтенной даме с симптомами первой стадии старческого слабоумия, осложненного двигательными расстройствами, предстояло доживать свой век в клинике. Обнаружились и сложности иного порядка: у мадам Бельдье — так звали бабушку — не оказалось ни гроша за душой, ее квартира в Марэ была заложена и перезаложена. С головой у старушки давно было не в порядке, и это ускорило разорение. Ее имущество со дня на день должны были описать. Аида, которую я знала неполные сутки, в одночасье стала круглой сиротой без средств к существованию. Никакой родни у девочки не было, очевидно, ее ждал приют. Прошлой ночью она явилась мне маленьким чудом посреди душного августа, а теперь рыдала в трубку и просила вернуть ей бабулю. В медицине — как, впрочем, и во всем остальном — всегда находятся больные, которым отдаешь предпочтение, но сейчас я так вымоталась, что была неспособна сострадать. |