Используя язык жестов и немногие известные ей креольские слова, она умудрилась втолковать гостье, что та может остаться у нее. Потом спросила, как ее зовут. Оказалось — Эрмина, сокращенно — Мина.
Вечером, несмотря на все соблазны, девочка вдруг стала взволнованной и озабоченной. Она отказалась ужинать и жалась к двери. Так продолжалось с полчаса. Мадемуазель Журдэн на минутку отлучилась в кухню — надо было отдать распоряжение поварихе. Когда она вернулась, Мины в доме не было. Девочка убежала, забрав ужин с собой.
Крайне заинтригованная, модистка отправилась к тюрьме, находившейся неподалеку. Перед ней разыгралась поистине трогательная сцена. Малышка кулачками колотила в тюремные ворота, пытаясь вызвать надзирателя.
Наконец он вышел и, узнав негритяночку, спросил, что ей надо.
— Я приносить обед мой папа.
Напрасно тюремщик убеждал ее, что заключенные ни в чем не испытывают нужды. Она настаивала, просила, умоляла, плакала. Тюремщик взял принесенную ею снедь, чтобы его оставили в покое.
— Передайте папе, — попросила она его на своем наивном креольском диалекте, — что я очень довольна. Меня взяла к себе одна красивая дама, а у нее столько всяких прекрасных-распрекрасных вещей! Я такая счастливая!
Увидев все это, модистка забрала девочку к себе и предложила ей жить у нее постоянно. Мина согласилась, хлопая в ладоши от радости, и с тех пор жила вместе со своей благодетельницей. Но не реже двух раз в день она ходила в тюрьму, беседовала с надзирателем, просила передать отцу, что у нее всего вдоволь, что она рада-радешенька и что по-прежнему его любит.
Когда судебное слушание было закончено, Педро-Крумана вывели из здания суда, он перестал бешено отбиваться, лишь завидя ребенка.
Несмотря на отвращение, которое мадемуазель Журдэн питала к подобного рода зрелищам, она согласилась сопровождать девчушку на судебный процесс.
Педро признался в совершенных им злодеяниях, не понимая толком, что, собственно, преступного они усматривают в его действиях, и свято полагая, что посадят его от силы месяца на полтора. Такая кара казалась ему более чем достаточной. Его приговорили к двадцати годам каторжных работ. Можно себе представить, в какую ярость он впал, когда все-таки понял, что отныне становится одним из презренных, которых часовые гоняют, как стадо, которые всегда ходят скопом, не знают свободы, не имеют женщин! Он впал в неистовство, круша все, что находилось в пределах его досягаемости, и ударами кулака валя наземь каждого, кто пытался совладать с ним, лишая его тем самым вожделенной свободы, привилегии дикого зверя. Наконец все-таки его засадили под замок в карцер.
Сначала Педро объявил голодовку. Но голод оказался сильнее.
Его кормили, когда он немного утихомиривался. Ему даже давали кое-какую работу, намекая, что еду он получит только тогда, когда ее выполнит. Ради того, чтобы насытиться, он внешне смирялся и, обозленный, нелюдимый, с перекошенной рожей и налитыми кровью глазами, в одиночку работал в полной невысказанных угроз и ненависти тишине.
Понемногу его удалось приучить хоть к какой-то дисциплине, вернее — укротить.
Его пока еще не решались выгонять на работы вместе с остальными каторжниками — на прокладку дороги, раскорчевывание земель, на осушение болот, — опасаясь находивших на него приступов буйства, боялись — убежит.
И вот в один прекрасный день в его душе произошел неожиданный и внезапный переворот.
Это случилось, когда во дворе исправительной тюрьмы он толкал груженную камнями тачку, которую и не всякой лошади под силу сдвинуть. Вдруг из-за высоких, толстых стен раздался звонкий голосок — кто-то напевал креольскую песенку. Педро замер, дрожа всем телом и побледнев, как бледнеют негры, — то есть стал пепельно-серым. Рот, изрыгавший до сих пор лишь дикий вой, искривился в душераздирающем рыдании, на глаза набежали крупные слезы. |