Мне повезло: я потерял только один глаз, второй офтальмологам удалось спасти в результате шестнадцати операций. Веки сгорели начисто, глаз постоянно слезится, но все же я могу смотреть телевизор и – главное – вовремя заметить приближение врага.
Этот стеклянный куб, в котором я нахожусь, и есть мой дом. Сквозь его прозрачные стенки я вижу всех, а меня никто не видит: это гарантирует безопасность, что особенно важно в наше грозное время. Разумеется, стекла моего дома звуко-, пуле– и пыленепроницаемы, снабжены антирадиационным и обеззараживающим покрытием. Они всегда окутаны запахом подмышек и мускуса, и мне – знаю, что только мне одному, – запах этот приятен.
Обоняние у меня весьма развито: именно носом я более всего наслаждаюсь и страдаю. Позволительно ли назвать носом этот гигантский орган со множеством мембран, улавливающих все – даже самые слабые – запахи, эту сероватую опухоль, покрытую белесыми струпьями, которая начинается на уровне рта и, увеличиваясь в размерах, свисает до моей бычьей шеи? Нет, это вовсе не зоб и не чудовищно разросшийся кадык, это мой нос, я знаю, он не очень-то красив, а сверхчувствительность его доставляет мне неописуемые муки, – когда, к примеру, где-нибудь поблизости сдыхает крыса или по трубопроводу, окружающему мое жилище, проплывают нечистоты, – но все равно, я уважаю его и иногда думаю даже, что это вместилище моей души.
У меня нет ни рук, ни ног, но все четыре культи отлично зарубцевались, кожа загрубела, так что я могу с легкостью распластываться по земле или, если нужно, пуститься бежать. До сих пор мои враги ни разу не смогли меня догнать, как ни старались. Как я потерял руки и ноги? Не помню. Не то производственная травма, не то результат какого-то лекарства, которое принимала моя мать в пору беременности: наука, к несчастью, постигла еще далеко не все.
Мои половые органы не пострадали. Я способен к совокуплению с женщиной или с юнцом, но лишь при том условии, что мой партнер позволит мне пристроиться к нему так, чтобы покрывающие мое тело нарывы не вскрылись – иначе из них потечет зловонный гной, а я испытаю жестокие боли. Мне нравится это занятие; в каком-то смысле можно сказать, что я похотлив. Порою я терплю фиаско: оказываюсь бессильным или извергаю семя слишком рано, но чаще длительное и повторяемое наслаждение делает меня заоблачно-лучезарным вроде архангела Гавриила. Отвращение, внушаемое мною моим возлюбленным, исчезает бесследно, уступая место восторгу, как только им – с помощью алкоголя или наркотика – удается преодолеть первоначальное предубеждение и сплестись со мною на ложе. Женщины иногда даже влюбляются в меня, а мальчики развращаются моим уродством. Ведь достаточно вспомнить, в скольких сказках и мифах пленяется красавица чудовищем, да и в душе почти всякого юноши живет неосознанная тяга к извращению. Никогда ни один из моих любовников и любовниц не пожалел, что уступил моим домогательствам. Они благодарны мне за то, что в прихотливых сочетаниях ужаса и влечения им с моей помощью открывалось наслаждение. Со мною познают они, что всякая часть тела эрогенна или может стать таковой и что любовь возвышает и облагораживает любую, самую низменную и прозаичную функцию организма и тех его частей, что принято именовать "телесным низом". И танец деепричастий – "потея", "испражняясь", "мочась", – исполненный со мною, сопровождает их потом как печальное воспоминание о минувших временах, о схождении в грязь, – это то, что искушает всех, но доступно немногим отважившимся.
Предмет моей особой гордости – мой рот. Неправда, будто он разинут так широко оттого, что я вою от отчаяния. Просто я хочу показать всем, какие у меня белые и острые зубы. Не хватает всего двух или трех, а остальные крепки, как у дикого зверя, и способны перемолоть камни. Способны, но предпочитают все же впиваться в телячье филе, вгрызаться в куриные ножки, с хрустом раскусывать косточки дичи. |