Изменить размер шрифта - +
Райским садом представляется мне каждое его полушарие, а вместе они, разделяемые узкой, покрытой чуть заметным пушком ложбинкой, которая убегает к шелковистой поросли, капителью венчающей колонны стройных ляжек, напоминают мне алтарь в капище вавилонян, чью варварскую веру вытеснила наша религия. Круп этот тверд на ощупь и нежен для уст; сотворен по мерке моего объятия и горяч в самые холодные ночи; это и подушка, на которой я покою главу, и источник услады в час любовного поединка. Проникнуть в него – нелегко и поначалу даже больно: чтобы сломить сопротивление, оказываемое мужественности моей этими бело-розовыми холмами плоти, потребны и неколебимая воля, и протяженный, стойкий, ни перед чем не отступающий член. Такая воля и такой член, которым и наделен я.

Когда я сказал Гигесу, сыну Дасцила, своему телохранителю и министру, что больше горжусь победами над Лукрецией, одержанными на брачном ложе, чем своими подвигами на поле битвы или в верховой езде, где я не знаю себе равных, он, решив, что это шутка, расхохотался. Но вот так оно и есть. Сомневаюсь, чтобы нашлись в моей Лидии мужчины, способные превзойти меня на этом поприще. Однажды ночью – я был пьян тогда, – дабы убедиться в этом, я призвал к себе Атласа, эфиопа-невольника, щедрее прочих одаренного природой, приказал Лукреции склониться перед ним, а ему – овладеть ею. Он не смог сделать этого – потому ли, что присутствие мое смущало его, или потому, что соперничество со мной оказалось ему не по силам. Я видел, как несколько раз со всей решимостью шел он на приступ и, задыхаясь, принужден был отступать. (Воспоминание о той ночи смущало Лукрецию, и потому я велел вскоре обезглавить Атласа.)

Ибо ее, царицу мою, я люблю. Вся она нежна и изящна: и руки, и ноги, и талия, и уста, величественно пышен один только круп. У нее чуть вздернутый нос и томные, таинственно спокойные глаза, вспыхивающие лишь в минуты наслаждения или гнева.

Я изучал ее, как изучают наши мудрецы древние священные храмовые книги, и хотя выучил, кажется, наизусть, каждый день, а вернее, каждую ночь, – с умилением открываю в Лукреции новое: мягкую линию плеч, шаловливую косточку локтя, тонкость лодыжек, округлость коленей, прозрачную голубизну подмышек.

Иным быстро наскучивают их законные жены. Обыденность супружества губит желание, рассуждают они; как может вскипать кровь у мужчины, принужденного в продолжение многих месяцев и лет делить ложе с одной и той же супругой? Но Лукреция, несмотря на то, что мы давно женаты, не приедается мне. Никогда еще я не тяготился ею. Когда я уезжаю на войну или охотиться на тигра или слона, одно лишь воспоминание о ней заставляет сердце мое биться чаще, как в первые дни брака, и, лаская в тоске одиночества, под сводом своего шатра кого-нибудь из наложниц, я с горьким разочарованием ощущаю под пальцами зады, ягодицы, седалища. Лишь у нее одной – возлюбленная моя! – круп. И потому я верен ей всем сердцем, и потому я люблю ее. Поэтому я слагаю и читаю ей на ухо стихи и, оставшись с нею наедине, падаю к ее ногам и покрываю их поцелуями. Поэтому и заполнил я ее ларцы и шкатулки самоцветными каменьями, потому и выписываю для нее со всего света наряды и украшения, потому никогда не переведутся у нее обновы. Потому и почитаю я Лукрецию, и оберегаю ее, как самое драгоценное достояние моего царства. Без нее жизнь моя стала бы смертью.

А истинное происшествие с Гигесом, моим телохранителем и министром, мало похоже на все толки и россказни о нем. Ни одна из слышанных мною небылиц даже одним боком не затрагивает правды. Всегда так: у вымысла и истины одно сердце, но лики – словно день и ночь, словно пламень и лед. Нет, я не бился об заклад, все произошло внезапно, словно по наитию или по наущению шаловливого божка.

В тот день мы присутствовали на нескончаемой церемонии, происходившей на площади возле дворца: покоренные мною племена, принеся мне дань, оглушали нас своими дикарскими песнопениями, ослепляли пылью из-под копыт коней, на которых показывали свое искусство наездники.

Быстрый переход