А обо мне не беспокойся, постели мне не нужно. Пусти меня внутрь да и ложись спать.
— Я и не собирался держать тебя за воротами, — пробормотал привратник, — просто со сна в такой-то час не сразу сообразишь, что к чему.
Он нащупал скважину замка, вставил ключ и приоткрыл створку главных ворот.
— А переночевать можешь у меня в сторожке. Приходи, как поставишь лошадку, — топчан да одеяло для тебя всегда найдутся.
Усталый жеребец ступил на главный двор. Цокот копыт далеко разносился в морозном воздухе. За спиной Кадфаэля закрылись тяжелые ворота, ключ повернулся в замке.
— Ложись, не жди меня, — сказал Кадфаэль привратнику. — Я сначала займусь лошадкой, а потом пойду в церковь. Мне есть о чем попросить Господа и Святую Уинифред… — Он запнулся и неохотно добавил: — Здесь меня небось уже списали со счета.
— Нет! — протестующе воскликнул привратник. — Ничего подобного.
Но на самом деле его возвращения не ждали. Когда Хью приехал из Ковентри один, с братом отступником распрощались все — и дружившие с ним, и те, кому он не слишком нравился. Небось и брат Винфрид думает, что Кадфаэль бросил его вместе с садом на произвол судьбы.
— Хорошо, если так, — со вздохом сказал Кадфаэль и повел усталую лошадь на конюшенный двор.
Оказавшись в теплой от прелого сена конюшне, Кадфаэль не стал торопиться. Он с удовольствием поставил жеребца в чистое, сухое стойло, слыша поблизости довольное фырканье монастырских лошадок Кадфаэль холил коня, наводя глянец на его шерсть куда дольше, чем требовалось. Он так бы и заснул в конюшне, но пока не мог себе этого позволить. Нехотя оторвавшись от своего занятия, Кадфаэль покинул теплое стойло и, выйдя на морозный двор, направился к южной двери в церковь.
В каменном нефе было почти так же холодно, как на дворе. Там царила торжественная тишина и почти полная темнота. Как в могильном склепе, если не считать никогда не гасившейся лампады у приходского алтаря да двухалтарных свечей в хоре. В полном одиночестве стоял Кадфаэль под сводами храма, погружаясь в себя, в глубины собственного сознания. Порой во время ночных богослужений монаху казалось, что его «я» таинственным, непостижимым образом разрастается и, покидая тесную телесную оболочку, воспаряет ввысь, к куполу, куда не достигает свет. Но сейчас все было иначе. Он не смел даже подняться на одну ступеньку и приблизиться к своему прежнему месту в хоре и оставался там, где молились прихожане из предместья. Он знал, что не имеет права именоваться братом, но знал также, что и среди мирян есть люди, чистотой души превосходящие прелатов, а простолюдины порой не уступают в благородстве графам. Знал, но при этом чувствовал, что только в этих стенах он может обрести покой. Сердце его мучительно ныло.
Он пал ниц, его отросшие вокруг тонзуры волосы коснулись ступеньки — той единственной ступеньки, поднявшись на которую можно было попасть в хор, место, где стояли во время службы братья. Лоб его ощутил холод камня, руки распростерлись, и пальцы впились в узорчатые плиты — так утопающий, пытаясь удержаться на поверхности, хватается за все, что подвернется под руку. Он молился без слов, истово молился за всех, оказавшихся в разладе с собой, разрывавшихся между долгом и совестью, зовом сердца и голосом рассудка, земными привязанностями и заветами Церкви. Молился за Джоветту де Монтроз, за ее сына, расчетливо и хладнокровно лишенного жизни, за Роберта Горбуна и всех тех, кто вновь и вновь, преодолевая разочарование и отчаяние, пытается добиться мира, за молодых, ищущих верную дорогу, и за стариков, изведавших все пути и отвергших их. Молился за Оливье, Ива и им подобных, прямодушных и непреклонных в своем безжалостном презрении ко всякого рода двусмысленностям, и, наконец, за Кадфаэля, бывшего некогда братом бенедиктинской обители Святых Петра и Павла в Шрусбери. |