Мужает, освежает в памяти матерные слова, мятую порнографическую картинку из-под подушки достает.
Так и с Павлушкой Волоховым. Полюбил отчего-то Казадупов это создание – русое, бестолковое, полумертвое, готовое вот-вот дернуть на поля Елисейские. Полюбил его хворь, не похожую на остальные заурядные заболевания. И главное – почувствовал сладковатый запашок невинности, дикой и подлинной, без которой, как без топлива, не способна работать ни одна машина злодейства. И так исполнил Казадупов клятву Гиппократа, что даже переборщил. Стал Павлушка выздоравливать и дерзить. И делаться, выздоравливая, обычным русским мужичком, только блеклым и непьющим.
А непьющих людей еще философ Кант «вещью в себе» называл!
* * *
Новоюртинск, 8 сентября 1850 года
– «В ручках перышки стальные…» И что это за город? – спросил Павлушка, лежа на теплой, с полынным запахом земле.
Рядом, обхватив колени, сидел Триярский.
– Не знаю. Восточный, с желтым куполом. Уже не первый раз снится.
– Эх, Николай Петрович, верите вы в сны, а еще академики. А в сны не надо верить, их употреблять надо.
– Употреблять?
– Сперва сон поймать нужно. Можно книгой духовной или блюдцем с молочком. Разные поимки есть. Был один капрал, он сон в сапог ловил. Такое вот. Только не всякий сон, даже и из уважения к офицерскому званию, в сапог полезет. Главное – отгадать, какого перевозчика себе сон изберет. Сны, которые поважней, на мухах разъезжают. А которые попроще, могут на клопике или даже на пылиночке верхом. Вот тут вы его – р-раз! – и ловите.
И Павлуша быстро опустил ладонь.
Поднял, показал Триярскому.
Кузнечик гневно вертел лапками; изо рта выдувалась едкая капля, на которую пленник, видно, возлагал последнюю надежду.
* * *
Лето было жарким, бестравным; кроме жары, ничего другого в нем и не было. Солдаты обтирали лбы тряпками и пили мутную воду, от которой в желудках делались революции и исполнялись пневматические марсельезы.
Заведение фельдшера Казадупова процветало. На лежанках стонали мученики живота; кто-то, голый, пощипывал гитару. Самого Казадупова не было; зная о дарах здешнего лета, он загодя вырвал у начальства отпуск и укатил в Оренбург, отдохнуть и потешиться тамошней ухою. Вместо него в гошпиталь полагался другой доктор, который пользовал штатскую часть Новоюртинска; однако доктора каждый день куда-то вызывали, выкладывали обложенные языки и предъявляли вздутые животы разных величин и фасонов; доехать до гошпиталя доктор все не мог. Зато на правах гения места здесь воцарился Павлушка: ухаживал за мучениками и развлекал разговором.
Иногда на помощь ему приходил Николенька. Благо сам он животом почти не маялся; наблюдал суровую гигиену; воду отстаивал научно, на серебряном гривеннике. Стол Николеньки сузился до хлеба, картофеля, меда и яиц; иногда трапеза украшалась кислым яблоком, пенившимся при надкусе. От такой диеты Николенька опрозрачнился, зато желудок варил молча и гармонично.
Была, может, и еще одна причина его здоровья: тайная. После отбытия Казадупова Павлуша открыл фельдшеров тайник с бутылью спирта.
– Вот она, небесная справедливость. – Павлуша разливал спирт в пузыри от лекарств. – Думали господин фельдшер, что скрыли сию жемчужину, и перемудрили…
Спирт уже успел настояться на растениях, качавшихся в нем водорослью; накидал их Павлуша, травная душа. Николенька повертел своим фиалом, примериваясь; Павлуша умолк и впал в священную задумчивость. До того Николеньке казалось, что Павлуша – редкая непьющая порода русского человека; он вопросительно глянул на товарища.
– Так и не пью, – пожал тот круглыми плечами. |