Никаких фирменных знаков, никакой металлической таблички на задней стенке кровати, обозначающей, что кровать была сделана в Жопе-Мира, штат Висконсин, на мебельной фабрике «Дубовые кружева» под контролем рабочего профсоюза – или в Шэньчжэне, посредством безжалостной эксплуатации детского труда. Я не нашел даже отверстий, оставшихся от гвоздей, которыми такая табличка могла быть прикручена. Выходит, табличку убрали, а отверстия зашпаклевали, зашкурили и аккуратно закрасили. Какая-то хрень получается, честное слово… Матрас? Однотонный, без всяких узоров и опознавательных знаков.
Я заглянул в туалет. Осмотрел унитаз, спустил воду. Слив был такой мощный, что мне сразу вспомнились фильмы, в которых какой-нибудь террорист взрывает бомбу в самолете на высоте в сколько-то там тысяч метров, причем взрыв непременно выносит входную дверь, и все вещи из пассажирского салона со свистом вылетают в образовавшуюся дыру. Так вот, унитаз. Тоже без опознавательных знаков. Я рассмотрел туалетную бумагу. Никаких логотипов, никаких яблочек-ромашек, выдавленных на бумаге. Никакого товарного знака на внутренней стороне картонной трубочки. Хотя, как знаток и ценитель, отмечу: это была очень хорошая бумага, ослепительно-белая, трехслойная, мягкая, с «простежкой». Теперь такая встречается только в арабских странах.
Сантехника, зубная щетка, одеяло, мебель – все абсолютно безличное, без каких-либо признаков корпоративной идентификации. Как будто я находился не в настоящей, реальной комнате, а в помещении, замаскированном под настоящую комнату.
Ужасно хотелось пить. Я выдул, не отрываясь, два полных стакана воды из-под крана. В животе аж забулькало… и заурчало. Кстати – да, я бы не отказался чего-нибудь съесть. Какой-нибудь обезличенной еды без всяких фирменных знаков.
Я сел на кровать. Ни телевизора, ни Интернета, ни книг. Поговорить не с кем. Дрочить настроения нет. От нечего делать я стал вспоминать, как меня ужалила пчела. Укус совсем не болел, опухоль спала. Осталось лишь небольшое красное пятно.
Пчела.
Ага.
Пчел я помню. За домом деда располагался большой пустырь, заросший сорняками, и там были пчелы. Они деловито жужжали среди лютиков, лапчаток и желтого козлобородника – довольные, работящие, немножко мохнатые и уже обреченные. А потом пчелы исчезли. Это случилось так быстро, что биологи даже не успели понять почему. Излучение сотовых телефонов? Генно-модифицированные сельскохозяйственные культуры? Химикалии? Какой-то вирус? Помню, я жутко расстроился. Все дети расстроились. Пчел было жалко. Вот, скажем, торнадо. Конечно, страшно. Но торнадо – естественное явление, и когда он случается, ты здесь вообще ни при чем. Но пчелы… На Земле не было ни одного человека, кто не испытывал бы чувства неловкости и стыда. Потому что мы знали: пчелы исчезли по нашей вине, а не по прихоти матери-природы.
В юности мать-природа представлялась мне сексапильной красоткой, очень похожей на актрису Гленн Клоуз, одетую в полупрозрачную бледно-голубую ночнушку. Когда никто не видел, она танцевала среди цветущих полей, гладила белок по спинкам и целовалась с бабочками взасос. Когда пчелы исчезли – а следом за ними исчезли и многие цветущие растения, – она превратилась в суровую тетку, как будто вернувшуюся из учебного лагеря «Моссад». Бритая наголо, с накачанным брюшным прессом, в тяжелых армейских ботинках – и злая, как черт. Если раньше кто-то и ждал милостей от природы, то теперь стало ясно, что никаких милостей больше не будет. И считайте, что вам повезло, что она не прибила вас сразу. Мы с папой часто катались в Де-Мойн, на встречу с папиным поставщиком псевдоэфедрина, и каждый раз, когда на дороге лежало какое-то мертвое животное, отец говорил: «Не смотри, Зак, не смотри. А если увидел – забудь. Выбрось из головы». Я видел столько животных, сбитых машинами, что в конце концов перестал их замечать. |