Изменить размер шрифта - +
Про жизнь, про папу с мамой… про Танечку, про Юрочку. По мере готовности доложить.

Получив показания кремлевского курсанта, дежурившего в тот вечер у Спасских ворот и успевшего вдосталь поглазеть на гражданина Захаржевского, маявшегося возле его поста с половины десятого до пяти минут одиннадцатого, а потом удалившегося с шикарной дамой в каракуле, вышедшей из Кремля, Иванов полностью утвердился в убеждении, что Огнев демонстративно покончил с собой на даче Захаржевского, предварительно устроив там погром. Теперь главной задачей стало установить мотив, хотя, строго говоря, в случае самоубийства мотив — вопрос не столько юридический, сколько психологический, если угодно, нравственный. А здесь, судя по характеру самоубийства, — и психиатрический тоже. Надо бы получше разобраться, что за личность был этот Огнев, отследить его действия за последнее время, особенно в последний день жизни, определить, что толкнуло его на самоубийство, да еще такое дикое. Месть? Ревность? А что толкнуло Захаржевского на не менее дикое признание? Ведь, не будь дело «резонансным», окажись покойничек не всесоюзно известным артистом, а рядовым, скажем, инженером, рутинное следствие вполне могло бы, особо не вдаваясь, ухватиться за это признание для облегчения себе жизни — и схлопотал бы гражданин Захаржевский лет восемь по бытовухе. Зачем ему это надо? И какова во всем этом роль Лариной?

Опять-таки, не будь погибший столь известной фигурой, во все эти материи можно было бы и не вникать. Закрыть дело с формулировкой «покончил с собой в состоянии аффекта» — данных за аффект выше головы, достаточно взглянуть, что он сделал с дачей. Но вникать придется. Хотя бы для объяснений с начальством, с творческой, будь она неладна, интеллигенцией…

Иванов вздохнул и, услышав звонок, снял трубку. Звонил сотрудник, посланный на Белорусский вокзал. Огнева видели у касс, на перроне, садящимся в электричку семнадцать двадцать на Можайск. Установлено также, что он сошел где-то до Одинцово. Что же, все как и должно быть.

А теперь неплохо бы познакомиться с Татьяной Валентиновной Лариной. Похоже, из всех участников этой кровавой драмы она одна могла сказать что-то вразумительное.

Звякнули ключи, и дверь в камеру отворилась. Наум Елисеевич лениво поднял голову. Ничего особенного, просто дубак привел Шоколадку с очередного толковища с сычом. Запустив Шоколадку, цирик не ушел, а остался торчать в полуоткрытых дверях и дыбиться.

Шоколадка подошел к койке, раскрыл тумбочку, стал поспешно запихивать бебехи в пластиковый мешок.

— Что, сладенькая моя, в Кашенку намылили? — ласково осведомился Наум Елисеевич.

— Хрена тебе в Кашенку! — весело отозвался Шоколадка. — Все, подчистую выхожу. Воля, Гус, воля!

Даже не оглянувшись на надзирателя, он подбежал к койке Гуса и крепко поцеловал его — сначала в лысину, потом в усатые губы.

— Ты, дунька, давай там поживее, мне сменяться пора! — для порядку прикрикнул с порога контролер.

— Не дунька, а Люська, с вашего позволения! — гордо ответил Шоколадка. — А вам и вовсе «товарищ Захаржевский».

— Прошмандовка тебе товарищ, — отозвался надзиратель.

— Ладно, Васенька, не бухти, — добродушно заметил Наум Елисеевич. — Дай с корешем попрощаться… Ну, бывай здоров, Шоколадка, нажрись там за меня до усрачки.

— Ходку кончишь — вместе нажремся… Я буду ждать тебя, Гус.

Они еще раз крепко поцеловались.

— Ну вы, бля, во-още, — недовольно пробурчал надзиратель. — С утра не жрамши.

Наум Елисеевич похлопал кореша по спине.

— Ну, давай, Шоколадка, топай, не обижай сержанта.

Быстрый переход