Хозяин нарезал хлеба, принес меду и молока.
— По-прежнему один хлопочешь?
Лесник грустно кивнул.
Мы знали: человеку, кроме лесного дела, приходится и стирать, и хлопотать в огороде, корову доить, возиться с посудой. Все хозяйство на нем. И два мальчишки растут.
— Ей тяжелее… — Лесник кивнул на дверь, прикрытую ситцевой шторой.
У жены лесника ревматизм. Уже три года не поднимается.
Лесник полотенцем попытался разогнать мух, устало сел возле окна, и я первый раз увидел его улыбку. Во дворе маленький шустрый котенок крался к голубю. Большая жирная птица клевала просо и совсем не боялась охотника.
Котенок подполз, прыгнул. Голубь взлетел, но тут же сел и продолжал собирать зерна. Котенок опять пополз.
— Нюра, ты погляди, погляди. в окошко, — громко сказал лесник.
За ситцевой занавеской послышался шорох, заскрипела кровать.
— Вот разбойник… — Голос у женщины был тихий и счастливый в эту минуту. — Митроша, ты бы сказал ребятишкам, пусть загонят телка, а то опять забредет на капусту…
Котенок сел возле голубя и стал смешно умываться. Скрипнула кровать, и все утихло за ситцевой занавеской…
В лесном доме жило счастье и поселилась теперь беда.
Красный огонь
Косо, пополам с дождем сыпались листья.
Чай, огонь в печке и сухая рубашка были где-то километров за восемь. Лесные лужи хлюпали под ногами, и мокрые листья прилипали к щеке. Тепло сохранилось только под рюкзаком, на спине.
И вдруг дорожка, петлявшая в холодном молодом сосеннике, вывела на поляну под большую рябину. Ничего не изменилось. Летели листья, холодные капли падали с веток. Но я стоял у рябины и чувствовал: согреваюсь. Большие пятна красного цвета излучали тепло. Я сломил ветку рябины и шел, как с факелом. Дождь вперемешку с березовым и дубовым листом, казалось, чуть потеплел.
Признание
«Тебе признаюсь. Я стрелял в человека…»
Мы лежим с егерем в шалаше, в самой глухой части лесного озера. Тут живут барсуки, совы, еноты, в этих кварталах ревут олени. Мы решили заночевать, чтобы утром поснимать лосей и оленей. Ночь безлунная. В треугольнике шалаша видно звезды. Слышно, как падают листья, далеко в темноте кричат совы и хрустит сухая трава у лошади на зубах. На поляне — туман. Видно только спину и голову лошади.
«Тебе признаюсь, — говорит лежащий рядом со мной человек. — Был у нас бригадир. Вся деревня его не любила. Однажды вечером слышу — отец с матерью говорят: «За что же он так: издохни, говорит, и дети пусть твои передохнут».
У отца, чувствую в темноте, — слезы. А я-то знал, чего и отец не знал, может быть. Я видел, как бригадир к матери приставал. Он ко всем приставал, пьяный, глаза красные… Мне было тринадцать, но я уже все понимал. И было у меня ружье двадцать восьмого калибра…»
Рассказчик умолкает на полминуты. Мы слушаем, в какой стороне заревели олени, и кутаемся поплотнее в тулуп.
«Вот… Двадцать восьмой калибр. Я стрелял куликов, а тут пулю сковородой накатал и стал стеречь. Как раз вот тут, на озере, по соседству и подстерег. Гляжу из кустов: бригадир крадучись выбирает чужую сетку. Я прицелился.
Руки дрожат. Щелк! — осечка. Еще раз — осечка.
Еще раз… Бригадир услышал, наверно, щелчки, подозрительно глядит на кусты и потихоньку начинает грести в залив. А я почему-то сильно обрадовался, что осечка. Поднялся. Отошел в лес. Дай, думаю, еще раз щелкну. Взвел курок… До сей поры выстрел звенит в ушах. Тот же патрон.
Я даже не открывал замок у ружья, просто четвертый раз взвел курок. Пуля срезала сук у сосны и застряла в другой сосне. |