Странно… Теперь камерленго казалось, что в нем уживались две памяти. Одна – далекая, но живая. Память о незначительных событиях, не имевших особой важности, но приносивших счастье. Рыбалка со старшим братом или их воображаемые приключения, о которых они грезили, спрятавшись в глубине сада, окружавшего их просторный дом. Смех матери, гортанный смех, напоминавший ему крики экзотической птицы. Нежная кожа дам или не совсем дам. Эта память была крепко запечатана, она стала недоступной даже в те моменты, когда на Бенедетти спускалась благодать. Нечто вроде огромной и неразделенной любви, к которой он не был готов, которой не требовал, которую охотно отверг бы, если бы у него был выбор, поглотило камерленго. В его душе поселился Бог, вытеснив все остальное. Теперь перед Бенедетти стояла лишь одна цель: служить Ему всеми силами и умом. С тех пор бессонными томительными ночами он искал хотя бы одно-единственное милое воспоминание, стертое двадцатью годами неистовой веры. Но оно не приходило к нему. Открывалась вторая память – память заговоров, коварства, лжи. И убийств. Сколько убийств, сколько людей, которых он приказал умертвить! Но только одна из всех этих отвратительных ран не будет давать ему покоя до конца его дней. К другим он привык. Осталось лишь одно, лишь одно имя. Бенедикт XI, его незаживающая рана. Бенедикт, подобный ангелу, которого он любил как брата, на которого усердно трудился, но которого приказал отравить. Бенедикт скончался на руках своего убийцы, бормоча в предсмертном бреду слова братской любви. На глазах Бенедетти выступили слезы. Он смежил веки, чтобы заставить себя в тысячный раз увидеть кровавую рвоту, испачкавшую рясу покойного Папы.
«Бенедикт, агнец, так горячо любимый Богом. Видишь ли, брат мой, я всей душой верю, что самым худшим грехом, который я мог бы совершить, – а я совершал их вполне сознательно, – стало бы отпущение грехов за твою смерть. Я хочу, чтобы ты оставался моим самым жутким кошмаром, моим проклятием, безумием, порой овладевающим мной, безумием, с которым я борюсь изо дня в день. Я хочу, чтобы твоя агония мучила меня до конца моей собственной агонии».
– Я дважды стучал, ваше святейшество.
– Он пришел?
– Он ждет в приемной, монсеньор.
– Немедленно проводите его ко мне.
В груди Гонория Бенедетти образовалась неприятная пустота. Если новости окажутся плохими, если поручение не было выполнено, если… Хватит! Он нервно обмахнулся веером, да так сильно, что хрупкие перламутровые пластинки задрожали.
Прелат протянул руку поверх стола и приветствовал молодого доминиканца словами:
– Брат Бартоломео, признаюсь, я сгораю от нетерпения… и страха видеть вас.
– Ваше святейшество…
– Садитесь. Придержите новости при себе еще несколько мгновений. Видите ли, в нашей жизни существуют чрезвычайные моменты, которые мы, к сожалению, недооцениваем. Причиной тому служит наша прискорбная привычка делать поспешные выводы. Эти моменты похожи на засовы на дверях. Едва мы проходим через двери, как они навсегда закрываются за нашей спиной. И нет надежды на возвращение. Поэтому очень важно вернуть этим моментам всю их чрезвычайную важность.
Бартоломео послушно кивал головой, не уверенный, что правильно понял смысл слов камерленго. Последние месяцы превратились для Бартоломео в сплошное потрясение, от которого кружилась голова.
Мелкий инквизитор Каркассона, он сумел добиться аудиенции у камерленго, чтобы разоблачить зловредного брата, жестоко пытавшего невиновных. Вредоносный Никола Флорен смаковал все грани своего разрушительного таланта. Флорен наслаждался, смущая, соблазняя, опьяняя, завоевывая и губя наивные души, это укрепляло его уверенность в своей роковой власти. Бартоломео принадлежал к числу таких душ. Никола терпеливо очаровывал его, лишил воли сопротивляться привязанности, которая отнюдь не была братской. |