Я хотел сказать, что те, для кого целомудрие достойно презрения, не принадлежат к числу людей, чье презрение способно меня задеть. Неужто и ты из таких?
– Каких? – Он явно не понял ни слова из моей речи. Стряхнув власть обуревавшего его необъяснимого смятения, он со всех ног бросился к себе в комнату, как будто задыхался, как будто ему не хватало воздуха. И только пробормотал на бегу:
– Я сейчас. Мне надо умыться.
Дверь за ним захлопнулась. Я сразу вскочил на ноги и, опершись ладонями о подоконник, выглянул в прохладное сентябрьское утро. Закричал петух; издалека ему отозвались другие. Я заметил, что дрожу: я, Мерлин, некогда спокойно смотревший, как короли, принцы и епископы прямо у меня на глазах замышляют мою погибель; я, беседовавший с мертвыми; я, умеющий вызвать бурю и пожар, высвистывать ветер. Что ж, этот ветер я накликал сам, не мне теперь от него прятать голову. Но я-то рассчитывал на его любовь ко мне, надеялся, что она поможет нам обоим выдержать предстоящий разговор. Не думал я, что утрачу его уважение – да еще по такому ничтожному поводу, – и как раз в эту решающую минуту.
Я говорил себе, что он еще совсем юн; что он Утеров сын и только что от своей первой женщины и его распирает новая, мужская гордость. Я говорил себе, что глупо было надеяться на ответную любовь, мальчик платил мне, как и я – моему наставнику Галапасу, всего лишь простой привязанностью, приправленной толикой страха. Все это и еще многое другое говорил я себе, и к тому времени, когда Артур возвратился, я уже сидел, спокойно поджидая его, у стола, на котором стояли два полных кубка с вином. Он, ни слова не говоря, взял один, отошел с ним в дальний конец комнаты и сел на край моей кровати. Умываясь, он намочил даже волосы, и мокрые пряди липли ко лбу. Халат он сменил на дневную одежду и в короткой рубахе, без плаща и без лат, снова стал мальчиком, тем Артуром, что резвился все лето в Диком лесу.
Я тщательно обдумал, с чего начинать разговор, но сейчас никакие слова не шли мне на ум. Молчание прервал Артур. Он не глядел на меня, а крутил в ладонях кубок, взбалтывая в нем вино, будто важнее этого не было ничего на свете. Потом ровно и отчетливо проговорил, словно тем самым все объяснялось, и действительно все встало на свои места:
– Я думал, что ты – мои отец.
Так выходишь на поединок, и вдруг оказывается, что твой противник и меч в его руке просто примерещились тебе, и в тот же миг почва уходит у тебя из-под ног, как топь на болоте. Я лихорадочно собирал разбежавшиеся мысли.
Нет, он дарил мне почтение и любовь, этот мальчик, мне посчастливилось внушить их ему, – впрочем, всякий отец должен сам заслужить любовь и почтение сына. Но я вдруг понял и многое другое. Мне стала понятна та готовность, та уверенность в добром приеме, с какой он всегда ехал ко мне, хотя, казалось бы, одному только Эктору должны были принадлежать по праву его чувства. И точно золотое рассветное небо в разрыве серых туч за окном, мне вдруг раскрылось то ослепительное предвкушение, с каким он ехал со мной в Лугуваллиум. Я вспомнил мои собственные неустанные детские поиски отца и как я готов был видеть его во всяком мужчине, который взглядывал на мою мать. Артуру приходилось полагаться на слово приемных родителей в том, что он побочный сын благородного отца, и надеяться на обещанное признание, «когда он вырастет и облачится в латы». Как свойственно детям, он говорил мало, но ждал и мечтал все время – так же ждал и мечтал когда-то и я. И в разгар этих его неотступных ожиданий явился я, окруженный некой тайной и с видом человека, как говорил Ральф, привыкшего к почтительному обращению и одержимого высшей целью. Мальчик мог заметить внешнее сходство между нами, а вернее, кто-нибудь, например Бедуир, обратил на это его внимание. И, сделав собственные выводы, он продолжал ждать наготове со своей любовью, со своим сыновним послушанием и доверием на будущие времена. |