Павлуша будет у меня жить и учиться всему, чему будут учить дочь мою: француз -- по-французски, на скрыпке, светскому обращению и танцевать, немка -- по-немецки, на фортепьяне и вышивать по канве, шить бисером и по тюлю, Поношенский -- русской грамоте и письму и всему, чему он там учил; закону божию -- священник. Не упущено ничего, чтоб дочь моя была воспитана прилично рангу и состоянию. Павлуше вашему не мешает. Присылайте-ка его; никаких расходов вам не будет. Да уж присылайте с Павлушей и Касторку. Мальчик привык к собаке и, верно, расставшись с вами, будет скучать об вас: собака его утешит. Вы также очень меня обяжете, если будете навещать… и проч…."
Отец мой сразу понял, в чем дело. Слезы брызнули ручьями из глаз старика. Страшная борьба заметна была на лице его; видно было, что он на что-то решался.
– - Павлуша,-- сказал он после продолжительного молчания,-- ты поедешь сегодня к Андрею Никифоровичу и там останешься. Кастора отправ…
Слезы помешали ему кончить. Он обвел глазами комнату: Кастор был тут. Он лежал середи комнаты в самом живописном положении,-- в каком изображают львов перед подъездами богатых домов,-- глаза его сверкали умом и довольством; мускулы двигались, баранью кость он грыз и весело визжал…
По временам умное животное взглядывало на своего хозяина и приветно вертело хвостом. Лицо моего родителя было мрачно. Он шептал про себя несвязные слова, из которых я мог только расслышать: "Отец всем должен жертвовать… счастие сына… не примут на службу… да будет воля господня!"…
Я не понимал ничего, но сам готов был заплакать: такова была горесть старика…
Сцену, происшедшую при прощании, по справедливости можно назвать раздирательною: Кастор разодрал мешок, в который принуждены были запрятать его, выскочил из повозки и бросился к моему отцу… Его поймали и опять посадили в повозку, со связанными ногами…
Жалобный вой Кастора и громкое рыдание моего отца долго оглашали окрестности… Я не плакал… Жаль, что те, которые в стихах и прозе сожалеют о "прекрасных днях невозвратного детства" и называют его лучшим возрастом жизни, не берут в расчет подобных обстоятельств!
Собака выла. Я с жадностью пожирал пирог с печенкой, который испекла мне на дорогу няня Тарасьевна. Я дал кусок собаке: она жалобно посмотрела мне в глаза, понюхала пирог и опять завыла пронзительно; кусок остался нетронут. Позже, вечером, я общипал поверхность его, которой касались губы собаки, а остальное съел с большим аппетитом.
Когда я доедал последнюю крошку, вдали показалась церковь и вскоре начали являться домы села ***"…
Лягу спать…
15 октября
Целые десять дней я не брал пера в руки: мне было не до пера! Ужасная весть об ее измене не выходила у меня из головы: я бесился как исступленный, я плакал как ребенок, я проклинал, как Байрон… Меня звали к ней… Зачем я пойду к ней? Чтоб довершить муки своего сердца, чтоб увидеть ее счастливою с другим… О, никогда! никогда!
Я сумасшедший, я дурак первой руки: целые десять дней я думал о том, что можно было решить в одну минуту.
"Быть или не быть", "идти или не идти" -- не выходило у меня из головы… "Незачем!" -- ясно как день -- "незачем!"
Не пойду к ней. Стану продолжать свои записки.
Благодаря собаке, которой в доме Супонева ждали все с необыкновенным нетерпением, я был принят прекрасно. Мне дали на завтрак одного кушанья с нею. Супонев обласкал меня и сказал, что будет моим вторым отцом; я поцеловал ему ручку… глупый поступок!.. Г-жа Супонева сказала, что я "жантиль", и дала мне ватрушку с вареньем; я поцеловал ей обе ручки, и мне сделалось тошно: от "ручек" пахло свиным салом и огуречным рассолом. |