Она проиграла, но вдогонку — бьёт. Наотмашь. Свойство, присущее скорее римлянке, но не восточной гетере-провинциалке.
Торговец с Понта хотя и делал шаг за шагом, но как бы и не шёл. Да, он видел наплывающие контуры череды разрушенных зданий, подымавшейся луной высвеченные камни верхних кромок, но не чувствовал и не слышал. Он ещё был с этой женщиной, видел её—как же всё-таки женщины похожи! разве не в каждой угадываешь свою жену? — а в ушах пульсировал её смех. Может быть, это был уже не смех, а только заблудившееся в камнях развалин эхо, но и оно властвовало над Понтийцем, и потому весь тот кошмар, который неожиданно через несколько шагов обрушился на него из темноты проулка, особенно его потряс.
Шаг…
Смех! Оскорблённый!
Ещё шаг…
Она — смеётся!
Понтиец шёл по тёмной стороне улицы — намеренно, чтобы никто его не мог видеть, внимание должна была привлекать стена противоположная — серебрившаяся от лунного света. Если бы Пилат шёл там, то в тени оставалось бы только его тело, а видна была лишь плывущая серебряная, как у храмового божества, голова. Только без священных рогов — в кефи.
Не только военный, но и всякий человек знает, что тень всегда более безопасна: из тени в свет можно перейти без усилий для глаз. Но, шагнув из света в тень, слепнешь — пусть всего на мгновение, которого бывает достаточно, чтобы противник успел предоставленным ему кратким преимуществом воспользоваться.
Но ищущий любви шёл в тени по улице хуже чем безлюдной — согласно молве, заселённой духами-отмстителями, воплощавшимися в самые причудливые формы, и не мог даже предположить, что она опасней, чем это можно себе представить…
Шаг.
Ещё шаг.
Впереди угадывался провал поворота. Налево.
Если в него свернуть, то можно эту шлюху, не терявшуюся ни при каких условиях, видимо, обойти и, попав в нужный квартал кратчайшим путём, начать выбирать — женщину.
Шаг.
Провал ближе.
Не слышно ничего — только бьётся в ушах смех.
Столь неуместный в этих пустынных развалинах…
Смех женщины.
Женщины ли?
Шаг…
Смех…
Пилат, как и всегда, кратчайшим путём, чуть ли не касаясь плечом угла того, что некогда было домом, всем телом стал поворачивать за угол.
Шагнул в темноту зажатого между высокими стенами проулка.
— А-а!!..
Источавшее великую боль ещё и вцепилось!!!..
Руки? Человек?!
Разве может быть здесь — человек?
Тогда — нежить?
Да!
Ибо это был уже не человек, а только его тело — в предсмертных судорогах!
Да, то, что вцепилось в разом распрямившегося Понтийца, человеком уже не было. То, что от него осталось, ещё агонизировало, ещё цеплялось руками, но внутри его что-то придушённо клокотало — и Пилат знал, что означает этот звук.
Это клокотание — он, не раз бившийся в пешем строю, не мог спутать его ни с чем — раздаётся только тогда, когда лезвие меча или ножа, перерезав в теле кровяные токи, обрывает человеку жизнь. И неважно, что ещё бьющееся сердце толчками посылает кровь — к ране. Человек ещё шевелится, ещё может судорожно цепляться за оказавшееся под руками, даже за своего убийцу — но это уже не человек, а только то, что от него оставалось — агонизирующий труп.
Даже офицер легиона и тот бы оторопел от неожиданности, а у исчезающего, но до конца ещё не исчезнувшего торговца и вовсе все силы уходили на то, чтобы удержать равновесие не только самому, но и не дать обмякшему телу незнакомца рухнуть на землю.
Что это?
Как это могло случиться?
Ведь кинжал вонзили буквально за шаг до того, как он, Пилат, повернул в этот проулок!
Этот смех!
Ведь ничего же из-за него не было слышно!!!
Содрогавшийся труп обмяк и, распуская объятия, стал тяжело сползать на землю. |