Эта свобода темноты обещала: немногим — безнаказанность, но большинству — страх и ужас.
Город замирал в тревожном ожидании неизбежного, засовы ворот задвигались наглухо, двери подпирались, а обмиравшие женщины, зная, насколько сильнее ночь возбуждает преступное воображение, чем день, несмотря на неспадающий жар, сжимались и укрывались плотными одеялами — с головой. На улицах кое-где ещё мелькали огни факелов, но в кварталах обывателей им сдерживать тьму оставалось недолго, последние минуты.
Лжеторговец с Понта был одним из тех немногих, кому сгустившаяся на улицах темнота сулила и ужас, и одновременно надежду на безнаказанность. Ужас, ибо, окажись его ночные выходы в город известны в Риме, наместник был бы немедленно лишён высокого положения в иерархии Империи. Да, первый человек громадной провинции — лицо чересчур заметное; освободить его от себя внешнего могла только темнота, чужая одежда, но прежде всего — чужое обличие.
Успешное перевоплощение возможно только в ограниченное число обличий — все они должны быть свои. Таких обличий для Пилата было всего два. Первое — торговца из Понта, днём якобы блуждающего в поисках нового или хотя бы более дешёвого товара. Второе — отставного военного, который помешался в уме и, оставив пусть скромно оплачиваемую, но вечную, как и сама Империя, военную службу, решил открыть собственную риторскую схолу. Чтобы угодить вкусам готовых платить обывателей, он и совершал обязательное паломничество в Египет, кладезь, по мнению этих обывателей, всей мудрости мира. То, что бредущий в Египет паломник задержался сверх необходимого в Иерусалиме, при Храме, не могло не польстить местным жителям: они жаждали подтверждения исключительности религиозного знания своих священников, как следствие и исключительности самих себя, — и потому в обращённых паломников верили охотно.
Оба обличия Пилату были свои по происхождению и обстоятельствам жизненного пути. По крови он был торговцем, всадником. Вполне возможно, не один десяток поколений его предков провели свою жизнь на рыночной площади, но только дед Пилата стал «новым всадником» официально. Даже если отцу Пилата ничего не было сообщено о его предках-карфагенянах (некогда наилучших в ойкумене предпринимателях), угадать присутствие их крови было несложно — по той стремительности, с которой дед собрал состояние, достаточное для преодоления имущественного ценза римского всадника. А это ни много ни мало четыреста тысяч сестерциев; чтобы заработать столько, легионер должен был бы доверяться Марсу не менее двухсот пятидесяти лет. Но заработать — не значит скопить: легионер должен оплачивать не только своё пропитание, но и, несмотря на новые законы, оружие и уставную одежду — вот уже и тысяча лет…
Помнить о своём родстве с торговцами из заморского Карфагена — которых по разрушении города из презрения даже не казнили, а продали в рабство, — выгоды не было. Потому неудивительно, что потомки вольноотпущенников, сколь бы дорого это им ни стоило, покупали римское гражданство и, тем или иным способом собрав четыреста тысяч сестерциев, приобретали права всадников, а о карфагенском прошлом предков «забывали».
Слова живут дольше своего изначального смысла. Всадниками торговцев и предпринимателей стали называть ещё с незапамятных времён. При начале очередной войны состоятельных жителей понуждали откупаться от власть предержащих приобретением полного вооружения кавалериста, — включая и коня, не только выезженного, но и приученного к правильному строю, а потому очень дорогого. Муки скаредности торговцев правители облегчали присвоением им гордого звания «всадник»: если кавалерия — элита всякого завоевательского войска, то всадники, соответственно, — гордость нации. В торжественных речах на рыночной площади возвещалось, что гордость нации пойдёт в бой и прославит родину лично. |