Изменить размер шрифта - +
Курт был пьян и многословен.

Мне поднесли выпить. К столу, естественно, не позвали, а оставили стоять рядом. Я пригубил рюмку, и первый же глоток спиртного обжег мои иссохшие от голода внутренности. Пить я не стал, знаками показав, что у меня с животом не все в порядке. Тогда Курт и гости стали хватать со стола все, что попадалось под руку: куски колбасы, жареного мяса, пирожки, груши, виноград, и совать мне. Я двумя руками завернул край моей гимнастерки, и они свалили туда, как в корзину, всю снедь, сколько вместилось. Солдат отвел меня в лагерь, и весь татарский барак всполошился, завидев, какое богатство я принес. Пленные, худущие, в грязном белье, сползали с нар и, поводя голодными носами в воздухе, с заблестевшими глазами окружили меня, как сказочного Деда Мороза, заглянувшего по ошибке в ад.

Посреди барака стоял дощатый стол, и, сопровождаемый тяжело сопящей толпой, я подошел к столу и отпустил край гимнастерки. Куски мяса, колбасы, рыбы, гроздья винограда, слипшиеся пирожки высыпались на темные доски стола, и тотчас же над ними, заслонив все от меня, выросла крыша из сплетенных скрюченных рук, — жадно хватавших все, что попадалось.

Стол опустел. На нем даже крошки не осталось, а счастливчики юркнули на нары, подальше от голодных глаз соседей, и там, давясь, зачавкали, заскрипели челюстями. Мне так и не удалось отведать ничего из того, что принес. Кажется, и Ибрагиму не досталось, потому что он не вылез из своего угла, когда я пришел. Он обходил меня, старался не замечать, как лютого врага. А ведь я спас ему жизнь. Но этого оказалось мало. Человеческая слабость. Жив остался, а сейчас подавай ему славы, раздели с ним успех. Хотя, если честно взглянуть на вещи, он к нему имел самое отдаленное отношение. Ревность и злоба — нехорошие чувства. Опасные. От них один шаг до подлости. Ибрагим оказался способным на подлость. Он донес на меня. И не немцам. А нашему, русскому, из тех, что переметнулись к врагу, пошли к ним на службу и выслуживались изо всех сил. Их мы опасались куда больше, чем немцев.

Ибрагим сообщил, что никакой я не татарин, что я — еврей. Что он ночью слышал, как я во сне разговаривал по-еврейски. Ибрагим спал на другом конце барака и ничего не мог слышать, если б мне даже взбрело на ум заговорить во сне на языке моей мамы, который я едва помнил. Потому что по-еврейски в нашем доме заговаривали лишь тогда, когда хотели, чтобы мы, дети, не понимали, о чем взрослые толкуют.

Но случился феномен. Я действительно бормотал на языке, которого не знал, но лишь слышал. Должно быть, от нервного напряжения, в котором пребывал дни и ночи в лагере военнопленных, где я был последним и единственным уцелевшим евреем. И что-то сдвинулось в моей психике, и язык матери, запечатлевшийся, как на патефонной пластинке, в глубинах моего мозга, вдруг ожил и сорвался с моих губ.

Соседом по нарам был у меня черноморский моряк, попавший в плен в Севастополе. Тоже татарин. Но москвич, из интеллигентов, едва понимавший свой родной язык, как и я свой. Однажды ночью он меня растолкал и зашептал в самое ухо:

— Ты — еврей. Во сне бормочешь по-еврейски. Я-то знаю… всю жизнь с евреями жил по соседству.

Я, конечно, стал отпираться и тоже шепотом, чтобы другие не услыхали, и попробовал втолковать ему, что все это ему приснилось, что это — бред!

Моряк только грустно усмехнулся.

— Ладно. Пусть будет так. Но в другой раз забормочешь, я тебя снова разбужу. Я ведь не донесу… а другие… могут.

И будил меня несколько раз. Не говоря ни слова. А я тоже молчал. Только смотрели понимающе друг на друга, пока сон снова не одолевал нас.

Донес на меня Ибрагим, который физически не мог расслышать, на каком языке я объясняюсь в сонном бреду, потому что его нары были расположены слишком далеко от моих. Мой же сосед шепнуть ему об этом тоже не мог. Бессмысленно. Если уж он решил заложить меня, то зачем это делать через Ибрагима? За выдачу еврея полагалось хорошее вознаграждение, и, уж став иудой совсем, неразумно уступать другому тридцать сребреников.

Быстрый переход