Но тогда я был не в пример младше и мало что понимал о мире, да и мысль эта мелькнула и пропала. Мы стояли с отцом посреди моста, переглядывались и улыбались, и я чувствовал, как в животе щекочется и раздувается предвкушение.
— Как жизнь? — спросил отец.
— Отлично, — ответил я и не сдержался, засмеялся.
Сейчас я под дождем поднимался по тропинке от реки к избушке, у меня за спиной Юн правил лодочку вниз по течению к своему дому. Интересно, разговаривает ли он сейчас вслух, как я часто делаю наедине с собой. Громко пересказываю, что я натворил, оцениваю все за и против и прихожу к выводу, что не мог поступить иначе. Нет, Юн так, конечно, не делает.
Я продрог до печенок, от холода аж зубами клацал. Хоть я и нес под мышкой свитер и рубашку, надевать их уже смысла не имело. Чернота в небе была непрогляднее, чем даже ночью. Отец зажег в избушке керосиновую лампу, окошки светились теплым желтым светом, из трубы курился серый дым, но дождь прибивал его к крыше, и вода вперемежку с дымом скатывалась по ребрам шиферной крыши как серая каша. Странное зрелище.
Дверь оказалась приоткрыта. Я шагнул на порог и втянул носом запах жареного бекона, выползавший в щель вместе со светом. Надо мной оказался конек крыши, так что дождь наконец-то перестал бить по голове. Я постоял так пару минут, потом распахнул дверь и вошел. Отец у дровяной плиты готовил завтрак. Я не пошел внутрь, остановился на половике у входа, чтобы с меня стекло. Который сейчас час, я не знал, но был уверен, что отец тянул с завтраком до последнего. Поверх клетчатой рубашки на нем был старый драный свитер, в котором он обожал ходить, когда не надо было на работу. У него отросла бородка, он не брился с нашего приезда. Небритый и свободный, так он говорил, оглаживая себя по щекам. У плиты возился человек, которого я любил. Я кашлянул, он оглянулся и посмотрел на меня, наклонив голову набок. Я ждал, что отец скажет.
— Опа, мальчик промок, — сказал он.
Я кивнул.
— Еще как, — выговорил я, клацая зубами.
— Стой там, — сказал он, отставил сковородку на край плиты, ушел в комнату и вернулся с большим полотенцем.
— Снимай штаны и ботинки.
Я сделал, как он сказал. Это было нелегко. Но вот я стою голый на половичке, и чувствую себя маленьким мальчиком.
— Иди-ка к плите.
Я подошел. Отец положил в печку два полена и прикрыл дверцу. В щель вытяжки я видел, как полыхнули языки пламени, от черного чугуна пошли волны жара, мне даже стало больно. Отец завернул меня в полотенце и стал растирать, сперва легонько, потом все сильнее и сильнее. У меня было ощущение, что я сейчас загорюсь. Индейцы вот так добывают огонь, растирая две палочки. И я сперва был твердой, сухой палкой, а стал огненной массой.
— Ну-ка, давай сам, — сказал отец.
Я крепко обхватил накинутое на плечи полотенце, а отец опять ушел в спальню и вернулся с чистыми штанами, толстым свитером и носками. Я медленно облачился во все это.
— Есть хочешь? — спросил отец.
— Угу, — ответил я и надолго замолчал. Сел за стол. Мне была подана яичница с беконом и хлеб, который отец испек сам в старой печи, он нарезал его толстыми ломтями и намазал маргарином. Я съел все, что он мне дал, потом он сел рядом и тоже поел. Мы слышали, как дождь барабанит по крыше, по реке, по Юновой лодке, по дороге, по лугам Баркалда и лесам, по лошадям в загоне и всем птичьим гнездам на всех деревьях, по лосям и зайцам, по крышам домов в деревне, зато у нас в избушке было тепло и сухо. В печи потрескивал огонь, я ел, пока не подъел все, отец прятал улыбку и вел себя как в самое обычное утро, а оно не было обычным, но я вдруг совсем устал, притулился к столу, положил голову на руки и заснул.
Проснулся я на нижней койке двухъярусной кровати, отцовом месте, я был укрыт одеялом, но не раздет. |