Переливаю в термос кофе и, стоя с кофейником в руке, вспоминаю ту, с которой много, много лет пил его по утрам, но она ускользает, не встает перед глазами. Тогда я подхожу к окну и выглядываю наружу, на дворе чисто, только вокруг комля березы лежат маленькие, золотистые кучки опилок и огромные растрепухи снега бесшумно планируют с неба и ложатся на несколько секунд на землю, прежде чем загадочным образом исчезнуть. Если так будет всю ночь и утро, то завтра снег ляжет.
А завтракал ли я сегодня? Не помню, это было так давно, и с тех пор чего только не было. Но сейчас я голоден. Я поворачиваюсь к Лapcy и жестом приглашаю его к столу:
— Пожалте, кушать подано.
— Хлебосольным хозяевам спасибо, — говорит он, крышка дровяного ящика захлопывается, и мы усаживаемся, немного смущенные, за стол и набрасываемся на еду.
Первые минуты мы жуем молча. На удивление вкусно, я даже встаю и иду проверить в хлебнице, не другой ли это сорт хлеба, но нет, тот же самый, что всегда. Возвращаюсь к столу. Как же приятно поесть! Я стараюсь не очень спешить, Ларс жует, опустив глаза в тарелку. Это меня устраивает, у меня нет сил на беседу, но тут он все-таки поднимает голову и говорит:
— Я должен был унаследовать хутор.
— Какой хутор? — уточняю я, хотя речь может идти только об одном хуторе. Просто я был мыслями далеко отсюда. Интересно, всегда ли от долгой жизни в одиночестве человек становится таким, что он вдруг посреди своих размышлений начинает говорить вслух, и граница между сказать про себя и сказать вслух постепенно стирается, и та бесконечная внутренняя беседа, которую мы всегда ведем с собой, переходит в разговоры с теми единицами, с кем мы сохраняем общение, так что если человек живет один долго, то разделительная линия между первым и вторым теряет отчетливость и ты то и дело переходишь ее, даже не замечая. Это и мое будущее, да?
— Хутор дома, в деревне.
В Норвегии сотня тысяч деревень, мы вот в одной из них, но мне ясно, что он имеет в виду.
— Ты, наверно, удивляешься, почему я живу здесь, а не дома? — говорит он.
Честно сказать, об этом я не думал, то есть не думал так, как он говорит, хотя и должен был бы, наверно. Меня больше занимало другое: как меня угораздило оказаться в одной деревне с ним, после стольких лет. Что такие совпадения вообще бывают.
— Ну немного, — отвечаю я.
— Хутор должен был отойти мне, я один дома остался. Юн ушел в море, Одд умер, а я работал на хуторе всю свою жизнь, ни разу в отпуске не был, это не то что теперь. Отец не вернулся назад, он заболел. Чем именно, никто не понял. Он сломал ногу и повредил что-то в плече, его отвезли в больницу в Иннбюгде, это летом сорок восьмого случилось, ты помнишь, я тогда был еще мальчиком. А обратно он не вернулся. Но годы шли, шли, и вдруг возвратился с моря Юн. Я его не узнал. Для меня их обоих уже не существовало. Я и думать о них забыл. И вдруг однажды Юн сходит с автобуса, поднимается по дороге, заходит в дом и говорит, что готов получить хутор. Ему было двадцать четыре года. У него есть право на хутор, заявил он. Мать ничего на это не возразила. Не вмешалась, чтобы учли и мои интересы, но я помню, как она вообще не смотрела на меня. Хутор был единственным делом в жизни, что я знал и немного умел. Юн пресытился морем, он все повидал, объяснил он. Возможно, и так. За эти годы он прислал несколько открыток, из порта Саид и тому подобного, Аден, Карачи, Мадрас, из таких мест, про которые и не скажешь, где они, пока не откроешь школьный атлас. Теплоход «Пышка» называлось одно из судов, я хорошо помню эти конверты, потому что на лицевой стороне стоял штамп с названием корабля, я опешил, что судну можно дать такое имя. Вид у Юна был нездоровый, если хочешь знать мое мнение. Он был худой и заморенный, такому с хутором не справиться, подумал я. Выглядел так, как сегодняшние наркоманы в Осло, был нервный и раздражительный. |