И точно обрел вновь свободу и безмятежную мирную жизнь. Однако второй раскат барабанной дроби вывел его из мечтаний. Барабан прозвучал суше и короче.
И опять все смолкло.
Все смолкло на целую вечность, длившуюся несколько минут; потом снова ворвался со двора грохот сапог. Распахнулись двери. Наверное, в конюшню… Так и есть. Матье не ошибся. Лошадь вышла, остановилась, попятилась. Тишина. Лошадь снова тронулась и потащила за собой небольшую, верно, легкую повозку.
Матье хотел бы ничего не слышать. Ничего не знать, но перед ним вставал образ человека, которого сейчас, наверное, снимают с виселицы и грузят на повозку, чтобы затем предать земле.
Матье перекрестился и, так и не вспомнив ни одной молитвы, со звенящей от боли головой, только и сумел прошептать:
– Господи, прими душу его в царствие небесное, я точно знаю, он был хороший человек и любил тебя.
34
Утро тянулось бесконечно: какие-то люди, переговариваясь, сновали взад-вперед по двору, ставили в конюшню повозку; приходил стражник вместе со стариком тюремщиком – принесли краюху хлеба, такого же заплесневелого, как и накануне. И все же Матье, истерзанный голодом и совсем окоченевший, съел его. Он сжался в комок на собранной в кучу соломе, плотно завернувшись в плащ, стуча зубами и обливаясь потом.
– Может, сдохну еще до суда, – шептал он время от времени.
Он не в силах был ни о чем думать – лишь желал, чтобы смерть подобралась к нему так же незаметно, как прохладный ветерок или скупой свет, проникавший со двора. Тело и разум медленно цепенели, и он не испытывал при этом никакой боли. Он и не заметил бы минуты, когда жизнь его перейдет в небытие.
Ибо единственным, что более или менее четко присутствовало в нем, был призрак смерти. Он не думал больше ни о судьях, ни о той, что обвинила его, – он думал лишь о том, что умрет на виселице, как умер тот, в ком он надеялся найти поддержку. Он сидел на соломе, точно птица в гнезде, – только высиживал он свою смерть. И вылупится она в тот миг, когда Матье уйдет из жизни. Тысячу раз он пытался представить себе мир иной, но теперь смерть стала безликой. Растворилась в неведомом. В темной бездне. Обернулась чем-то вроде бездонного каменного мешка. Из тюрьмы, где он сейчас сидит, он перейдет в этот каменный мешок, в этот черный колодец.
Он уже давно покончил с хлебом, когда загрохотали сапоги. Дверь отворилась, и вошел стражник.
– Гийон, в суд!
Безотчетно Матье повторил то, что сказал Мальбок, когда за ним пришли:
– В суд? А следствие?
Но Мальбок это выкрикнул, а Матье лишь еле слышно пролепетал. Стражник вытолкнул его наружу. Ослепленный солнцем, Матье на секунду прикрыл глаза. Холодный воздух обдал льдом влажные от пота лоб и руки. Стражники подхватили его с двух сторон и потянули за собой через двор. Они повторили вчерашний путь, но на сей раз прошли до конца двора и завернули направо, в коридор, приведший их к низенькой двери, где они и остановились. Ждали они недолго, но Матье успел заметить, что на стражниках не было кольчуг. Они были в серебристо-серых парчовых колетах и зеленых фетровых шляпах, поля которых с одной стороны были загнуты кверху. В руке каждый держал сверкающую стальную алебарду, а с пояса, застегнутого бронзовой пряжкой, свисал протазан. Низенькая дверь отворилась, и стражник, в таком же костюме, пропустил их в просторную залу, освещенную четырьмя окнами, прорезанными в стене, противоположной входу. В глубине залы, перед картиной, на которой изображены были судьи, сидели трое настоящих судей, куда меньше тех, на картине. Матье сразу узнал двоих из них – они допрашивали его накануне. Третий был совсем молодой, с женоподобным, чуть одутловатым лицом. По обе стороны от занимаемого судьями стола двое мужчин, одинаково одетых в красное, сидели каждый за своим небольшим столом. |