Возница был совершенно сбит с толку. Только что он тряс за грудки этого человека, обвинял его в сношениях с дьяволом, а иезуит в ответ признается, что боится волков.
Матье стоял, свесив трясущиеся руки, раздираемый между жаждой бежать и желанием извиниться. Но ноги отказывались ему повиноваться, а слова застревали в горле. Пустота. Пустота в нем была такая же, как на плоскогорье, которое ночь скрыла от глаз, но которое угадывалось по бесшабашному полету ветра. И на этот раз опять заговорил иезуит.
– Вам, наверное, приходилось встречаться с волками во время ваших странствий? – спросил он.
– Конечно, – прошептал Матье. Больше он не мог ничего из себя выдавить.
А ведь в нем жили воспоминания о ночевках под открытым небом вместе с лошадьми – и на плоскогорьях, и в низинах, где гремели ручьи, и в черной сердцевине огромных лесов – прибежище ветра и тьмы. Чего греха таить, бывало ему иной раз и страшно, но сейчас он испытывал совсем другое чувство. Этот холод, который, казалось, одновременно исходил и от неба, и от земли, эта тьма, которую ледяной ветер нес из-за невидимых гор, не дозволяющая проникнуть взглядом дальше двух-трех шагов, чувство потерянности среди этих бескрайних просторов, – нет, никогда еще Матье не ощущал в душе такого холода и такой тревоги. Теперь не видно было даже новых дощатых стен бараков – лишь огненные пятнышки окон, за которыми дрожали свечи, еще продолжали жить.
И тогда Матье вдруг почувствовал, что место это, к которому он так боялся приблизиться, неодолимо притягивает его. Все на этой земле сделалось ему враждебным, все, кроме маленьких мерцающих глаз, приветливо смотревших на него. И бараки, где сотнями умирали люди, где, быть может, он встретит и свою смерть, внезапно показались ему единственным спасением от владевшего им страха. С минуту он молча глядел на них, потом, повернувшись к священнику, сказал:
– Теперь пора идти. Кобыла отдохнула. А то еще простынет.
4
До первых строений им оставалось не меньше сотни шагов, когда, перекрывая неумолчный свист ветра и скрип повозки, послышались вопли. Матье перекинул поводья через плечо, натянул их и остановился, забыв проверить, не засосет ли колеса грязь. Он шагнул в сторону, отстраняясь от шумного дыхания кобылы, и весь напрягся. Священник, ушедший немного вперед, вернулся и, взяв Матье за локоть, мягко произнес:
– Я знаю. Когда слышишь это впервые, не можешь в себя прийти. Но потом привыкаешь – и быстро. Сами увидите… А кроме того, днем-то вас здесь не будет. Кладбище наверняка далеко от бараков… Нужно быть сильным, Гийон. Я не хочу, чтобы вы так дрожали. – Он помолчал и, подойдя еще ближе, понизив голос, прибавил: – Послушайте меня, сын мой. Если вам действительно страшно, время еще есть. Нас здесь никто не видел. Вы можете уйти. Что же до меня, даже если мне и случалось колебаться, сомневаться в том, действительно ли мы им нужны, сейчас, услышав их, я уже больше не сомневаюсь. Болезнь заставляет их так стенать и кричать. А я иду, чтобы помочь им победить болезнь. Болезнь и одиночество, когда каждый чувствует себя одиноким, хоть их здесь и много.
И он умолк, давая звучать ночи, в которой и завывания ветра, и хлопанье парусины заглушались доносившимися из бараков стонами. Звук, что долетал оттуда, где мигали редкие глазки света, был подобен дыханию ветра, – того ветра смерти, какой Матье слышал в Салене, когда по улицам проезжали повозки с прикрепленным к верхней перекладине колоколом, – на них сваливали чумных вместе с мертвецами.
Колокол все слышали, но повозки никто не видел, ибо каждый хоронился в своем доме из страха заразиться или быть причисленным к заразным, – тогда его могли силой увезти в бараки.
Священник выпустил руку Матье, снял шляпу, сунул ее под мышку, перекрестился, сложил ладони вместе и сказал:
– Сейчас вы помолитесь вместе со мной, Гийон. |