Во времена кризисов и преследований на его долю выпадает в сто раз больше несчастий, но он, по крайней мере, может восстать и, с оружием в руках борясь против угнетателей и отвергая проклятую, навязанную ему роль еврея, может обрести свободу, — диалектика этого обретения аналогична описанной Гегелем в работе "Хозяин и раб". Но против кого восставать, когда все спокойно? Еврей, конечно, принимает то сообщество, которое его окружает: он тоже хочет играть в этом театре, и он исполняет все положенные па и, как все, танцует партию достопочтенного налогоплательщика, — впрочем, он ведь никому не раб, а свободный гражданин, живущий при правительстве, разрешившем свободную конкуренцию, и никакие государственные поприща, никакие общественные высоты для него не закрыты: получай орден Почетного легиона, становись великим адвокатом, министром. Но стоит ему соприкоснуться на деле с нашим правовым обществом, и мгновенно спадает пелена, и он обнаруживает, что существует другое — аморфное, расплывчатое, но всепроникающее общество, которое ему ничего не позволяет. Он очень остро чувствует тщету любых почестей и удач: никакой самый грандиозный успех не позволяет ему войти в это общество, почитающее себя истинным, и если он будет министр, то он будет министр-еврей, — отличие и печать неприкасаемого одновременно. И хотя никакого особенного сопротивления он не встречает, но все вокруг него словно бы разбегается, и возникает некая неощутимая пустота, а потом — это главное — начинается какая-то невидимая химическая реакция, и все, к чему он прикасался, обесценивается. В самом деле, постоянная людская конвекция в буржуазном обществе, его коллективные течения, обычаи и моды рождают шкалу ценностей. Причем, ценности объектов — поэм, мебели, домов, пейзажей — в значительной степени самопроизвольно конденсируются на них наподобие некой легкой росы; ценности эти сугубо национальны и являются результатом нормального развития любого исторического традиционалистского сообщества. Француз — это не только человек, который родился во Франции, голосует и платит налог; в первую очередь, это человек, который понимает французские ценности и умеет ими пользоваться. И поскольку он участвует в их создании, он, в определенном смысле, спокоен за себя: его существование оправдано этим своеобразным единением с сообществом; способность оценить мебель эпохи Людовика XVI, изящество фразы Шамфора, картину Клода Лоррена или пейзаж Иль-де-Франс, позволяя ощутить и вновь подтверждая принадлежность к французскому обществу, возобновляет молчаливый общественный договор со всеми его членами. И сразу исчезает неопределенная случайность отдельного существования, уступая место необходимости существования по праву. Каждый француз, испытывающий волнение при чтении стихов Вийона или при виде дворцов Версаля, превращается в общественную функцию и становится субъектом неотъемлемого права. Еврея же объявляют человеком, которому эти ценности принципиально недоступны. Несомненно, в таком же положении оказывается и рабочий, но у него ситуация иная: он может с презрением отвергнуть ценности буржуазной культуры и надеяться заменить их своими собственными. Напротив, еврей принадлежит, в принципе, именно к тому социальному классу, который его отвергает; он разделяет вкусы этих людей и их образ жизни, он прикасается ко всем этим ценностям, но он их "не видит", они должны были бы принадлежать и ему тоже, но ему отказывают в них, ему говорят, что он слепой. Разумеется, это не так, — или кто-нибудь полагает, что Блок, Кремье, Суарес, Швоб и Бенда должны хуже разбираться во французских шедеврах, чем христианин-лавочник или полицейский агент? Или, может быть, Макс Жакоб хуже владел французским, чем «ариец» — секретарь мэрии? А полуеврей Пруст, он что, Расина понимал только наполовину? И кто лучше объяснит вам Стендаля, прославившийся безграмотностью писатель-ариец Шуке или еврей Леон Блюм? Но нам сейчас важно не то, что это заблуждение, а то, что это заблуждение коллективное. |