Именно посредством рассуждений он ввел понятия чистой длительности и философской интуиции, но как раз эта интуиция, раскрывающая смысл длительности и жизни, обладает всеобщностью, поскольку каждый может ее применить, и направлена на всеобщее, так как ее объекты называемы и представимы. Мне понятна та крайняя щепетильность, с которой Бергсон подходил к использованию языковых средств, но в конце концов, он пришел к заключению, что слова играют роль проводников, наводчиков и не слишком надежных гонцов. Да и кто потребовал бы от них большего? И взгляните, как непринужденно он ведет спор, — перечитайте первую главу эссе о непосредственных данных, или классическую критику психофизиологического параллелизма, или критику теории афазии Брока. В самом деле, ведь можно вслед за Пуанкаре сказать, что неевклидова геометрия сводится к выбору определений и рождается в тот момент, когда я решу назвать прямыми определенный тип кривых, например, окружности, которые можно провести на поверхности сферы, — точно так же можно сказать, что философия Бергсона — это рационализм, выбравший для себя особый язык. Так, он выбрал наименования «жизнь», "чистая длительность" и т. д. для того, что в прежних философских системах называлось «непрерывностью», а понимание этой непрерывности окрестил «интуицией». И поскольку такое понимание требует предварительных критических исследований, и поскольку оно охватывает всеобщее, а не какие-то невыразимые особенности, то все равно, называть ли его иррациональной интуицией или синтетической работой разума. Если мы — по праву — называем иррационалистами Кьер-кегора и Новалиса, то система Бергсона — это, можно сказать, неокрещенный рационализм. А лично я просто вижу в ней последнее ожесточение преследуемого: атаковать для самозащиты, овладеть иррационализмом противника как таковым, то есть обезвредить его и ассимилировать созидающим разумом. Действительно, иррационализм Сореля ведет прямой дорогой к насилию и, как следствие, к антисемитизму, в то же время иррационализм Бергсона абсолютно безвреден и единственно чему он может послужить — это всеобщему примирению.
Такая всеобщность, такой критический реализм, как правило, характерны для демократа. В силу свойственного ему отвлеченного либерализма он утверждает, что и евреи, и китайцы, и негры должны обладать теми же правами, что и остальные члены сообщества, но при этом он отстаивает права вообще людей, а не конкретных и неповторимых продуктов истории. Соответственно, и некоторые евреи привлекают к себе внимание демократа. Подвергающиеся всякого рода преследованиям и неассимилированные, нерастворившиеся в эгоистических и воинственных социумах, они мечтают о договорном сообществе, в котором само мышление примет форму договора, потому что будет диалогичным и потому что спорящие с самого начала заключат соглашение о принципах, — мечтают о сообществе, в котором такой "общественный договор" будет единственной коллективной связью. Евреи — самые кроткие люди на свете, страстные противники насилия. И эта упорная кротость, которую они сохранили в условиях жесточайших гонений, этот дух справедливости и разума, который они противопоставили как единственную свою защиту враждебному, жестокому и несправедливому обществу, — это, быть может, лучший их завет нам и это истинный знак их величия.
Но антисемит, паразитируя на свободных усилиях еврея жить и владеть своей ситуацией, немедленно превращает их в неизменную характерологическую черту, доказывающую, что евреи неспособны ассимилироваться. Еврей уже не рационалист, а резонер, и его стремление к позитивным поискам всеобщности совсем не стремление, а просто доказательство того, что он не способен усвоить витальные расовые и национальные ценности. Дух свободной критики, в котором он черпает надежду на защиту от суеверий и мифов, становится сатанинским духом отрицания и тлетворным вирусом; вместо того, чтобы оценить этот инструмент самокритики, стихийно возникший в недрах современных обществ, в нем желают видеть постоянную угрозу национальным связям и патриотическим ценностям. |