С каждой бледной вспышкой цвета на холсте постепенно проявлялся ее чарующий образ — так, как он возник из дыма в моем сне о Саботте. Хотя я использовал те же приемы, что и при первой попытке, они казались мне новыми, на удивление свежими и живыми. От ногтей до зрачков — ничего приземленного. Каждая прядь волос передавалась с ощущением искренней радости и сознанием творимого совершенства.
Дни мои начинались рано — еще до восхода солнца. Каждое утро я уходил из гостиницы в ином направлении, чтобы сбить с толку любопытных, но потом всегда поворачивал в сторону церкви. Разведя огонь в камине, я закуривал сигарету и приступал к работе. Обычно отец Лумис заглядывал ко мне часов в десять — посмотреть, как идут дела. Он приносил кофе, и мы присаживались поболтать на полчасика. Он восхищался, видя, как день ото дня меняется картина, но его похвалы и соображения по этому поводу всегда были строго отмерены. Потом я работал еще несколько часов — до ленча, когда отправлялся на берег и съедал сэндвичи, приготовленные мне с вечера гостиничным поваром. А когда день заканчивался и солнце покидало небеса, я приходил в церковь и присаживался в ризнице с Лумисом — пропустить стаканчик вина.
Такое расписание идеально меня устраивало и не давало приходить тревожным мыслям. Во вторник, когда я вернулся в «Ла Гранж» к обеду, портье сообщил, что днем меня искали два джентльмена. Когда я попросил описать их, он сказал:
— Первый — он приходил утром — был слепой. Пожилой человек. Очень вежливый.
— Он не оставил никакой записки?
— Он сказал, что вернется, чтобы поговорить с вами.
— А второй? — спросил я, чувствуя, как холодок бежит у меня по спине.
— Второй — помоложе, возможно, ваших лет. С усами. Он, казалось, был очень раздосадован, когда я сказал, что не могу сообщить ему ни номера вашей комнаты, ни того, где вы находитесь.
— Слушайте меня внимательно. Если тот, что помоложе, вернется, не принимайте от него ничего. И своих товарищей предупредите. Он может быть опасен.
В ту ночь я спал неспокойно, зная, что Шарбук в городке, и опасаясь, как бы он вдруг не появился в моей комнате. И еще я недоумевал — что нужно от меня Уоткину и почему он не оставил мне записки. Мысли мои обратились к портрету, и я подумал, что должен принять меры к его сохранению на то время, пока меня нет в сарае.
На следующее утро я поднялся еще раньше обычного и вышел на холодный предрассветный воздух. Не могу описать своего облегчения, когда я добрался до сарая и нашел портрет в целости и сохранности.
Тем утром, за чашкой кофе, я спросил отца Лумиса, можно ли заносить портрет на ночь в церковь.
Он отнесся к моей просьбе с полной благосклонностью и сказал, что я могу оставлять портрет за алтарем. Тем вечером за стаканом вина он признался мне, что хотел бы расписать алтарь библейскими сценами: «Будет прекрасный задник для мессы». Мы поговорили о том, какой сюжет кажется самым подходящим. Он склонялся к истории об Ионе, но я сказал ему, что лучше выбрать сцену из Бытия, поскольку единственным доказательством существования Бога является его творение. Он покачал головой, назвал меня язычником и налил еще по стаканчику.
Когда я вечером вернулся в гостиницу, меня не огорчили ни записками, ни сообщениями о посетителях. Спал я крепко, не просыпаясь. Но когда наутро, затопив камин в мастерской, я пошел в церковь за портретом, его, к моему ужасу, там не оказалось.
— Лумис! — возопил я.
— Успокойтесь, Пьямбо, — услышал я голос за своей спиной.
Я повернулся и увидел священника — он стоял, одетый в свою сутану, и держал в руках картину.
— Что вы делаете, святой отец?
— Понимаете, сын мой, вчера ночью в мастерскую кто-то наведался. |