Пустой и сирой стала бы земля без старой задумчивой липы из детства. Латгальская милая липа, осыпающая на почерневшую замшелую дранку кровель пушистый медленный цвет. Но гордые дюнные сосны все-таки всех лучше. Они дышат умопомрачительной синью, у них кружатся головы под облаками, которые нагоняет морской ветер, каждой иголкой они ловят электрическое дыхание гроз. Даже сломанные бурей, сосны долго еще изливают в море сокровенный янтарный свет. Кровь, а не слезы… Потому бессмертны они и непобедимы. Суровые под свирепым истерзанным небом, они обрастают бронзовой патиной, упорные и розовые, как граниты в балтийских шхерах.
Зажав зубами карандаш, Плиекшан задумчиво обводит пальцем древесный узор на дощечке, скользит, смыкая круги годовых колец, все дальше назад, все ближе к потаенной языческой сути, которая открывалась человеку, быть может, только в начале времен, когда он помнил еще язык зверей, скал и деревьев. Когда в смутном косноязычном лепете вод и ветров внимал духам.
На цыпочках, чтобы не помешать мужу, сошла вниз Эльза. Она ищет что-то на письменном столе, беззвучно передвигая подсвечники, разбирает рукописи и связки неразрезанных книг. Плиекшан почувствовал ее присутствие, хотя за спиной у него не скрипнула ни одна половица, не зашелестела бумага, не звякнула закапанная стеарином позеленевшая медь. Эльза встала перед его внутренним оком — в длинной облегающей юбке, узкой в шагу, кружевной блузе со стоячим воротом и буфами, с бахромчатой тальмочкой на зябких плечах. Так чувствовал и воспринимал он ее всегда, стоило ей приблизиться к нему. Он уже знал, хотя это и не облекалось в слова, что она чем-то озабочена, что взволнована и раздражена ледяной сыростью ветра, вечно внезапным стуком упавшей шишки.
— Тебе холодно? — Плиекшан вынул изо рта карандаш и повернулся к жене. — Этот ветер, сырой и тоскливый, выматывает душу, не затихает ни на минуту. Словно хочет чего-то от тебя, требует, неотвязно и уныло. Настоящий видземский мистраль.
— Да, зябко, промозгло… И сверчок почему-то умолк.
— Может быть, он просто замерз?
— Скажу Анете, чтоб протопила как следует.
— Чудесно! Пусть запотеют окна и выступят скипидарные пятна сквозь обои, а я сварю грог.
— Тебе хорошо работается?
— Трудно. Понимаешь… — Плиекшан прищурился и закусил нижнюю губу. — Я брожу по лесам, по горло проваливаюсь в зловонную ржавую воду и ищу слов, чтобы заклеймить предательство.
— Опять Кангар?
— Мне нужно найти пронзительные слова, чтобы имя предателя стало клеймом. Я чувствую, но не могу объяснить…
— Больная муза точит душу. — Эльза невесело усмехнулась. — Ничего не скажешь, ты прав — Спидола и Лаймдота воистину извечно противоборствующие силы. Но смотри, как бы они своим соперничеством не истерзали бедное сердце Лачплесиса… Не сердись, Райнис, я пошутила. Тем более что не этот искус затруднит твоего Геркулеса. Любовь и борьба — единственно достойный пробный камень. Я поняла это, еще читая твой перевод «Фауста». Теперь ты хочешь пойти дальше. Это закономерно, но твои убеждения…
— Поверь, что для меня тут нет никакого конфликта. — Он пригнулся к окну: — Темень-то какая! Только на железной дороге огни.
— О, это я знаю! Но больше я никуда тебя не отпущу: ни в тюрьму, ни в ссылку. Будь спокоен.
— Значит, договорились! — Он весело потер руки. — Меня это вполне устраивает. Будем варить грог?
— Погоди… Мне давно хотелось серьезно поговорить с тобой. Я хочу спросить тебя об одном деле. Хорошо?
— Все, что тебе угодно!
— Ты же знаешь, что я не посягаю… Одним словом, здесь не пустое любопытство. |