Но продолжаю рассказ матушкина дня.
Работала она в спальне, которая была устроена совершенно так же, как и в Малиновце. Около осьми часов утра в спальню подавался чай, и матушка принимала вотчинных начальников: бурмистра и земского, человека грамотного, служившего в конторе писарем. Последнюю должность обыкновенно занимал один из причетников, нанимавшийся на общественный счет. Впрочем, и бурмистру жалованье уплачивалось от общества, так что на матушку никаких расходов по управлению не падало.
Старого бурмистра матушка очень любила: по мнению ее, это был единственный в Заболотье человек, на совесть которого можно было вполне положиться. Называла она его не иначе как «Герасимушкой», никогда не заставляла стоять перед собой и пила вместе с ним чай. Действительно, это был честный и бравый старик. В то время ему было уже за шестьдесят лет, и матушка не шутя боялась, что вот-вот он умрет.
— Что я тогда? Куда без него поспела? — загодя печаловалась она, — я здесь без него как в дремучем лесу. Хоть бы десять годков еще послужил!
Я как сейчас его перед собой вижу. Высокий, прямой, с опрокинутой назад головой, в старой поярковой шляпе грешневиком, с клюкою в руках, выступает он, бывало, твердой и сановитой походкой, из ворот, выходивших на площадь, по направлению к конторе, и вся его фигура сияет честностью и сразу внушает доверие. Встретившись со мной, он возьмет меня за руку и спросит ласково:
— Что, грачи-то наши, видно, надоели? Ничего, поживи у нас, присматривайся. Может, мамынька Заболотье-то под твою державу отдаст — вот и хорошо будет, как в знакомом месте придется жить. Тогда, небось, и грачи любы будут.
С матушкой он тоже обходился по душе, без церемоний.
— Слушайся меня, сударыня, пока жив! — говорил он ей, — умру; так и захотелось бы с Гарасимом посоветоваться — ан, его нет!
— Я и то слушаюсь, — шутя отвечала матушка.
— То-то; я дурного не посоветую. Вот в Поздеевой пустоши клочок-то, об котором намеднись я говорил, — в старину он наш был, а теперь им графские крестьяне уж десять лет владеют. А земля там хорошая, трава во какая растет!
— Что же вы зевали, в свое время не жаловались?
— Кому жаловаться и кто бы за нас заступился? А нынче, слышь ты, уж и давность прошла. Ты правды ищешь, а они тебе: нельзя, давность прошла — это на правду-то!
— Ну, погоди, погоди! Может быть, и оттягаем!
— Дай-то бог! Пошли тебе царица небесная!.. И т. д. и т. д.
Разговоры подобного рода возобновлялись часто и по поводу не одной Поздеевки, но всегда келейно, чтобы не вынести из избы сору и не обнаружить матушкиных замыслов. Но нельзя было их скрыть от Могильцева, без которого никакое дело не могло обойтись, и потому нередко противная сторона довольно подробно узнавала о планах и предположениях матушки.
Обыкновенно доклад вотчинных властей был непродолжителен и преимущественно состоял в приеме оброчной суммы, которая в Заболотье собиралась круглый год и по мелочам. Матушка щелкала счетами, справлялась в окладной книге и отмечала поступление. Затем подбирала синие ассигнации к синим, красные к красным и, отослав земского, запирала сумму в денежный ящик, который переезжал вместе с нею из именья в именье.
Часов с десяти стол устилался планами генерального межевания, и начиналось настоящее дело. В совещаниях главную роль играл Могильцев, но и Гарасимушка почти всегда при них присутствовал. Двери в спальню затворялись плотно, и в соседней комнате слышался только глухой гул… Меня матушка отсылала гулять.
— Ступай, голубчик, погуляй! — говорила она ласково, — по палисадничку поброди, по рощице. Если увидишь баб-грибниц — гони!
Это было самое скучное для меня время. Книг мы с собой не брали; в контору ходить я не решался; конюшни и каретный сарай запирались на замок, и кучер Алемпий, пользуясь полной свободой, либо благодушествовал в трактире, где его даром поили чаем, либо присутствовал в конторе при судбищах. |