Армия раскрепощалась от дисциплины и обращалась в вооружённую толпу. По армии стали носиться тёмные слухи о какой-то таинственной Еремеевской ночи, как называли безграмотно солдаты историческую Варфоломеевскую ночь. В эту Еремеевскую ночь предлагалось перебить всех офицеров, просто за то, что они офицеры.
И в этих слухах был слышен таинственный, но полный грозного смысла призыв:
— И лучшего из гоев — убей!
«Убей начальника».
Саблин призвал к себе Давыдова.
— Нам, начальникам, — сказал он, — нечего делать у такого правительства. Прикажите составить для меня рапорт со всеми нужными приложениями и послужным списком для увольнения меня в отставку. Мотив: невозможность командовать частью при таких условиях.
— Ваше превосходительство, — мягко сказал Давыдов, — правильно ли вы поступаете? Если все поступят так, как вы…
— Как это было бы прекрасно, — перебил его Саблин. — Это был бы протест против того, что делает правительство. Если бы все офицеры сейчас ушли со службы, — это не было бы дезертирством, но это заставило бы правительство перестать разрушать Армию.
— А не ускорило бы это Еремеевскую ночь?
— Может быть. Но она всё равно будет. И я ухожу не от неё. От неё никуда не уйдёшь. Я ухожу, чтобы не быть невольным участником развала Армии и гибели России, ухожу для того, чтобы бороться против этого. Приготовьте мне к вечеру бумаги, а сейчас пошлите ко мне Ермолова.
— Слушаюсь, — сказал Давыдов.
Через несколько минут в халупу вошёл Ермолов.
— Поручик Ермолов, — сказал Саблин. — Завтра утром через нашу деревню будет проходить N-ская кавалерийская дивизия со своим стрелковым полком. Я писал о вас начальнику дивизии и командиру стрелкового полка, они принимают вас к себе. Вы присоединитесь к полку и уйдёте с ним.
— Ваше превосходительство, — смело проговорил Ермолов, — позвольте мне этого не делать.
Почему? — спросил Саблин и устремил пытливый взгляд на юношу. Где видал он такие бледные, бескровные лица с большими ясными точно светящимися глазами? Где видал он это благородство черт и линий, не с урождённое, а созданное высотою помыслов… Мелькнули в памяти картины итальянских монахов-художников XV и XVI века… Показался сумрак Берлинской картинной галереи Кайзера Фридриха, Римские музеи и все эти святые Себастьяны и Антонии, эти прекрасные отроки, привязанные к столбам и пронзаемые стрелами. Мученики! Глаза мученика за веру, за идею смотрели на Саблина. И инстинктивно понял он, что то, что скажет сейчас Ермолов, возвысит Ермолова, покажет его в полной красоте христианской любви и чувства долга. Часть офицерства русского, как Христос, добровольно шла на страдания и крестную смерть, добровольно осудила себя на Голгофу!
— Разрешите мне вернуться в свою роту, — сказал Ермолов. — Они ничего со мною не сделают! Я там очень нужен. Мой долг быть с ними до конца.
— Сколько вам лет? — с чувством уважения и восхищения спросил Саблин.
— Мне двадцать лет, — отвечал Ермолов.
— Идите и да хранит вас Господь!..
В три часа ночи усталый писарь принёс Саблину рапорт, послужной список, расчёт на пенсию и прошение об отставке. Он вошёл потому, что в окно увидел свет и Саблина, сидящего за столом.
— Я не знал, ваше превосходительство, как писать вам прошение, — сказал он. — Раньше на Высочайшее имя писали. Я на имя министра писал. Опять не знал, как титуловать его. Написал: господин министр. Только не знаю, хорошо ли будет?
— Хорошо, я просмотрю и, если нужно, исправлю. |