Днём по окопам пошёл. Хоть бы кто встал. Сидят, семечки лущат, норовят так шелуху плюнуть, чтобы на мою шинель попало. А, каковы стерв…
Пастухов испуганно заглянул в дверь и, вернувшись, сказал шёпотом:
— Денщика боюсь. Сам мне покаялся. Меня, говорит, прапорщик Икаев призывал и приказал за вами, господин полковник, следить и все докладывать ему… Комитеты какие-то будут, вот бумага вышла. Нет. Довольно. Я в лазарет пойду, лягу… Там спокойнее. Переждать надо. Образумятся же люди.
— Пока солнышко взойдёт, роса очи выест, — сказал ротный.
— А что поделаешь? Сидите и молчите. Их сила — их власть. Пусть они и правят.
Ротный послушался совета и засел в землянку, офицеры пугливо жались к нему. Солдат стал страшен.
По солдатским землянкам шёл тихий и озабоченный шёпот. Смысл всех речей, всего происходившего в Петрограде и Луцке был один: война кончена. Надо идти домой, нести в свои хижины давно обещанный мир.
В шестнадцатой роте раздобыли кусок красного полотна, и Воронков выводил на нём крупно чернилами: «Долой войну!». Это знамя революции решено было выставить ночью на ближайшем к неприятелю форту, чтобы неприятель тоже узнал сладости русской революции.
Одиннадцатая рота вечером шла в бригадный резерв, и когда спустилась под гору и вышла на шоссе, ведущее к разорённому господскому дому, где помещался бригадный командир и были землянки резерва, ротный подсчитал ногу и крикнул песенникам:
— Запевай лихую!
Но вместо обычной «Три деревни, два села, восемь девок, один я» запели новую, привезённую Воронковым из Петрограда песню:
Ешь ананасы, рябчика жуй!
Настал твой последний денёчек, буржуй!
На перекличку вечером никто не вышел, и молитву не пели. Тщетно фельдфебели и взводные кричали: «Выходи строиться на перекличку!» Из углов землянок мрачно отвечали: «Ну, будя! Будя! Чего орёте, сказано не пойдём. Правов таких нет, чтобы заставлять молиться. Кто хочет и так помолится».
По углам шептались о том, что как бы не стали в деревнях делить землю без них, и что какая теперь война, когда земли много будет и свобода полная, ни господ, ни Царя.
Медленно и тяжело, как мельничные жернова, ворочались мозги солдат и никак не могли переварить случившегося. Обычно в таких случаях солдат обращался за разъяснением к офицеру, но теперь оказывалось, что офицеру верить нельзя.
— Слышь, товарищи, — говорилось по землянкам, — Воронков сказывал, что, когда, значит, народ решился сам захватить власть в свои руки и солдаты пошли к Думе, офицеры не пошли с ними. Их насильно вытаскивали с квартир, а кого и убили…
— Известно… Господа! Они завсегда против народа были. У них один совет — дисциплина, и чтобы честь отдавать, и чтобы за всякую провинность в морду!
— Н-н-да! Это точно.
— Мало кровушки они нашей попили, попить хотят и ещё.
— Ничего, как бы мы ихней не попробовали. Наше время не уйдёт. Будет им Еремеевская ночь!
Кое-где вполголоса разучивали рабочую марсельезу.
19 марта в 204-й дивизии был назначен большой митинг. Дивизия должна была избрать делегатов для доклада Временному правительству о своих пожеланиях и принесения поздравления по случаю революции. На митинге были офицеры и представители полков корпуса.
Саблин пошёл на этот митинг, чтобы руководить им и присмотреться к настроениям солдат.
При его входе в большую землянку — церковь и манеж 805-го полка, все встали и затихли. Оказалось, что уже до него кто-то руководил солдатами. Им объяснили, что должен быть выбран председатель, президиум и секретарь. В председатели, как чуждая старому режиму, была предложена заведующая корпусной летучкой городского союза женщина-врач Софья Львовна Гордон — красивая полная еврейка, давно неравнодушная к Саблину. |