Он уже не имел вида «человека из Африки». Он, например, уже не шел пешком из города, как в тот раз, когда уставал вглядываться в даль, ища в этой дали горбатовские платаны, о которых ему говорили в городе. Он доехал в автобусе до почему-то памятного ему перекрестка, и только уже оттуда пошел пешком.
Он шел не скоро и не медленно. День был чист и светел. У мостика, что ведет к старой ферме, он неуверенно остановился — он старался заглянуть за ряды курчавых яблонь, чтобы увидеть хотя бы часть той жизни, которая предстояла и ему: увидеть соломенную шляпу, лопату в грубой руке, черные комья разрытой жирной земли… Миновав первые платаны, дремотно прошумевшие ему, он увидел дым над крышей, прозрачный, какой-то особенно чистый дым, синий, как небо, курчавый, как облако. Он подошел к воротам.
Быть может, из окна кухни кто-нибудь и видел его — он никого не заметил. Он простоял довольно долго, ему некуда было спешить. Он стоял у цели. Наконец, кто-то прошел по двору, какая-то женщина. Это могла быть либо Марьянна, либо Вера Кирилловна.
Женщина увидела издали Алексея Ивановича и уронила сверкающей, белой жести таз, который со звоном покатился ей под ноги. Женщина так и не подняла его; она быстрым и почти неслышным шагом — до того был он легок — пошла к воротам; с каждой секундой Шайбин видел ясное бледное, чуть смуглое лицо, брови, глаза Веры Кирилловны и два ярких пятна, выступившие у нее на щеках.
— Войдите, что ж вы стоите так? — сказала она, берясь за кольцо калитки.
Он увидел ее длинные, ровные пальцы в маленьких черных трещинах, с темно золотым обручальным кольцом и другим, старым, серебряным, из которого выпала за эти годы вся бирюза; он увидел большую, нет, огромную английскую булавку, которой был заколот передник на груди, все еще ровной, все еще высокой; он увидел тогда же какие-то вовсе лишенные всякого смысла матерчатые пуговки у ворота платья и грубоватую, давнюю цепочку креста.
— Вера, удивитесь мне, удивитесь моему возвращению, посмейтесь надо мной, иначе мне слишком тяжело, мне слишком стыдно будет с вами, — проговорил Шайбин, и глаза его вдруг стали влажными и напряженными. Она качнула головой.
— Вернулись и ладно, — сказала она тихо. — Не требуйте от меня слишком многого.
Он вошел следом за нею в этот сад, где, немногим больше недели тому назад, он испытал сильнейшее головокружение. Так вот как они жили! Перед самым домом дрались два петуха — молодой и старый — так, что песок летел в разные стороны; чьи-то детские туфли (разве есть у них дети?) белились на солнце.
Шайбин снял шляпу и сел на ступеньку крыльца, на теплую, каменную ступеньку со следами птичьего помета.
— На этот раз, Вера, я к вам «на совсем», как говорит Марьянна. Париж мой покончен. Илья распорядился моею жизнью.
Она села напротив него на низкую скамейку, поставленную здесь безо всякой нужды.
— Илья ли, вы ли, как знать, да и знать не надо. Теперь уж я с вами — камнем вам на шею. Не отвяжете.
Она улыбнулась, и на обеих щеках появились у нее морщинки, которые были у нее с молоду, и которые Марьянна называла «ямочками».
— Камнем на шею, — повторила она. — Васино место свободно.
Ее улыбка опять заставила глаза его напряженно заблестеть.
— Вы не поняли меня, — сказал он молодо. — Ах, Боже мой, я ведь сказал ужасную глупость: я приехал со всей партией, и Расторопенко уже нашел мне работу.
Она вся вытянулась.
— Вы приехали со всеми, Алеша, значит не на «лоно природы», не «размякнув душой»?
Она не удержалась и рассмеялась тихо и коротко, руки ее, сложенные до тех пор на коленях, распались. |