Прибыли в град святого Ремигия, иначе называемый Реймс или Реми, первосвятители Франции и первовластители ее. Был съезд великолепный, блеск, подобного которому отчизна франков не видела со времен Людовика Благочестивого. И возложил корону Хлодвига на главу славного Эда, которого иначе называют Эвдус, Одо или Одон, не кто иной, как достопочтенный канцлер Фульк, архиепископ. И держал при этом боевой меч брат нового государя, отныне граф Парижский Роберт, а будущий тесть, герцог Трисский, держал на подушке государственное яблоко или державу…»
Фортунат откинулся, радуясь четкости минускула, ровности строк, и весело подергал себя за седой хохолок. Перо бежало дальше: «…Император же божьею милостью Карл III стал готовиться к возвращению в страну тевтонов, потому что напали там свирепые венгры, а тамошний бастард, герцог Каринтийский Арнульф, обвинил светлейшего в бездействии. PI выехала в канун вознесения из Лаона императорская чета и держала путь на Трибур, что на берегах Рейна, где повелел светлейший собрать съезд тевтонских князей…»
Старик тревожно взглянул на дверь, заслоняя рукавом свою Хронику. Там в квадратном проеме на фоне зеленого света и резной листвы клена появился юношеский тонкий силуэт. Фортупат сощурился, а сердце скорей угадало, чем узнало:
— Озрик! Святые угодники! Входи, мальчик, входи. Ты же всегда здесь желанный гость… нет, ты хозяин в этой убогой келье… Постой, дай-ка я вылезу из-за стола. Видишь, стал я немощен, как и болтлив, даже пишу не стоя, как полагалось бы но уставу…
Он суетился, роняя то одно, то другое, но ни о чем не расспрашивал, ничего не добивался. Помог Азарике снять панцирный наряд, ахнул, увидев палочку, с которой она передвигалась.
Утром хлопотал, чтобы принесли козьего молочка с выгона, оно исцеляет. Лично отправился к новому приору просить разрешения Озрику остаться. Но тот лишь важно наклонил голову — бывший оруженосец был вчера доставлен на королевских лошадях, и с ним прибыла соответственная виза.
А дни стояли великолепные, лето находилось в зените своею царства, все обещало изобилие и мир. Лишь по дорогам пылили копытами дозоры и заставы — вылавливали разбежавшихся после мятежа. Велено было смертью не казнить, а, наказав плетьми, возвращать прежним сеньорам. Незыблемая Забывайка была набита этими горемыками.
Азарика вставала чуть свет, слушала возню и веселье птиц. При восходе в одной рубахе длинной, до пят, спускалась к воде. Убедившись, что старик знает, кто она, перестала перед ним притворяться, хотя он по-прежнему с оттенком грусти называл ее «Озрик» и «сын мой» или просто «мальчик».
Там, где мелкая Мана, вынырнув из густых, колеблемых ветром камышей, под зеленой сенью столетних вязов готовится впасть в Лигер, была у нее излюбленная заводь. Там на чистейшем песчаном дне сновали стайками рыбки-уклейки, раковина-жемчужница раскрыла створки навстречу кристально чистой струе. Азарика, оглядевшись, скидывала рубаху и, осторожно держась за шершавый ствол нависшей над водою ивы, входила в ледяную поначалу и такую живительную воду!
Затем сушила волосы, которые она перестала стричь. Сидела задумчиво на старом стволе, опустив ноги в воду, и ласковая вода обтекала ее босые пальцы.
Двойная жизнь кончилась, все отлетело прочь — и доброе и дурное. Теперь уж незачем ни лицемерить, ни хитрить, ни надевать маски, а сердце — отупело, что ли? — даже не чувствовало обиды. Только злой разум вновь и вновь подставлял, по-разному варьируя, одну и ту же сцену — венцы, вознесенные над головами, утробный бас диакона, лицо Аолы, как всегда равнодушно-царственное от сознания своей красоты и врожденного превосходства…
Но надо же как-то жить?
Однажды она гуляла по лесу (палочку уже отбросила, хотя еще прихрамывала немного). |