Глядь, снова на Пиренеях монархия. Век конституций напоминает век Тамерланов: везде войны и разрушения.
Лакей принес фрак и под бдительным взглядом герольдмейстера стал облачать хозяина.
– Покойная французская революция бросила семя, как саранча: из него выползают гадкие насекомые. Вам приходится чистить поле. Не завидую.
Князь Дашков кашлянул.
– Вы сами предупреждали: при дворе больше лиц, чем голов, а душ еще менее.
Старик кивнул.
– Здесь либералисты, там сервилисты. Истина и добро посередине. Вот ваше место, прекрасное, славное. Надобно служить. И порядочным людям занимать государственные должности. Иначе на них понабьется всякая дрянь, сами же плакать будете.
– Но для чего вы не пошли, когда государь звал вас? – Блудов приблизился к учителю. – Не оттого ли, что место вовсе не так прекрасно и славно?
Николай Михайлович дернул головой, и лакей уколол его булавкой в шею.
– Вы, дружок, приписываете мне чистоплюйство, которого, поверьте, у меня нет. Я болен. Собираюсь в дорогу. Ось мира будет вращаться и без меня. Что делать в правительстве? Я стар для молодых и молод для стариков. Я давно простился с мечтой быть полезным. Не простился только с историей. И стану писать ее вопреки нашим кастратам и щепетильникам. Мы все, как мухи на возу, в своей невинности считаем себя причиной великих происшествий. А надобно смириться с собственным ничтожеством.
– Но ваш воспитанник князь Вяземский вовсе не одобряет поступление на службу в нынешних обстоятельствах, – молвил Дашков, покусывая платок. – Он писал мне и решительно отговаривал. Сознаюсь, я в сомнениях: не совершаю ли чего непоправимого.
– Вам стыдно служить? – В голосе старика звучала горечь. – Я знаю мнение князя Петра Андреевича. Я люблю его, но что в наших мыслях братского? «Умнейшие и деятельнейшие из нас все с вывихом: у кого язык, у кого душа, у кого голова. Арзамас рассеян по заднице земли». Вот что он пишет. Давайте носиться из края в край, с чужбины на чужбину и нянчить свои вывихи. Меж тем как для нас, русских, одна Россия самобытна, одна Россия существует, все иное есть только отношение к ней, мысль, привидение. Мыслить, мечтать можно в Германии, Франции, Италии, а дело делать единственно в России.
Оба ученика переминались с ноги на ногу. Не то чтобы они были не согласны. Но неудобный жернов ворочался в груди. Что он знает, высокомудрый летописец, о той грязи, в которую они каждый день погружают руки и перья?
– Хорошо, когда есть свое дело, – молвил князь Дашков. – Вы нашли его.
– Полноте, – одернул его Карамзин. – Я уже поворачиваю паруса в иные гавани. Могу написать более, но не напишу лучше. Читатель жаждет подробностей, а история должна быть разборчива. К счастью, авторское самолюбие оставило меня. О потомстве не помышляю. Тороплюсь только дописать прежде душевного охлаждения. Конец близко, близко… но еще можно не доплыть до берега.
Николай Михайлович не заметил, с каким удивлением скользнул по нему взгляд посланца Марии Федоровны. Бенкендорф всегда умел вовремя потуплять глаза.
– Впрочем, работаю сейчас мало, – признался Карамзин. – Грустно, мрачно, холодно в сердце и не хочется взяться за перо. Каковы преобразователи России! Я видел ужасные лица, слышал ужасные слова, и камней пять-шесть упало к моим ногам. Я, мирный историограф, алкал пушечного грома, ибо не было иного способа прекратить мятеж. Дай Бог, чтобы истинных злодеев нашлось не так много. Каждый бунтовщик готовит себе эшафот. Но какой простор теперь будет для Аракчеевых…
По губам генерала в углу скользнула едва приметная усмешка. И снова ее никто не заметил. |