Он пришел в себя и с гордостью улыбнулся.
— Вставай… Иди… Говори… Кстати, Жермен едва взглянет на тебя, когда будет открывать ворота. А потом, когда прибудет полиция, ты имеешь полное право изобразить потрясение. Браво, старина. Надо продержаться еще час, но самое страшное уже позади. Он пригладил волосы, осмотрел себя в последний раз и уехал.
Я поправил одеяло — на нем не было ни пятнышка, — сел в кресло, поставил рядом костыли, как уставший после боя солдат ставит ружье. С нежностью смотрел я на свои мертвые ноги. Долго поглаживал их.
Вот теперь я чувствую себя инвалидом. Фроман умер — и словно большой любви пришел конец. Еще совсем недавно, едва проснувшись поутру, я думал о нем. Из этих мыслей складывалась жестокая радость моих долгих дней. Я хитрил с ним. Мысленно разговаривал. Провоцировал. Оскорблял, когда, передвигаясь на костылях, задевал за мебель. Более того, он был верным спутником моих ночей, когда тоска по утраченному не давала мне уснуть. Я не говорил об этом Изе, но часто у меня болела спина, и я лежал, вытянувшись на постели, полный бессилия перед будущим. Я тщательно изучал его лицо, которое знал наизусть, как географическую карту: толстый нос, усыпанный черными точками, глубокие морщины, которые с двух сторон будто поддерживали веки, наполовину скрывающие глаза, как вечно опущенные шторы. Мы смотрели друг на друга, и в конце концов мне становилось невмоготу, настолько запечатлелся живым его образ в моей памяти. Как, бывало, давным-давно я дурачился, разрисовывая портреты в школьных учебниках, так и теперь я украшал его чудовищными усами, пышными бакенбардами, наподобие сахарного безе. Гнал его прочь. Ставил к стенке. Грозил расстрелом. Орал на него. Приятные минуты мести! Само собой, в порядке компенсации позволяю себе слегка отыграться. Например, обедаю в столовой вместе с Изой и Шамбоном. Когда хочу, иду в библиотеку. Устраиваюсь с книгой в салоне, разваливаюсь в кресле новопреставленного господина Президента. Воображаю, что это мой замок, однако всюду, как деревянная лошадка за ребенком, за мной волочится тоска. Иза тоже угрюма. Она обязана носить траур, посещать кладбище, отвечать на соболезнования, подписывать всевозможные бумажки. Выборы на носу, и она принимает друзей Фромана, которые просят ее участвовать вместо покойного в различных комитетах, фигурировать в списке, который тот должен был возглавлять.
Она делает вид, что погружена в неутешное горе, что вызывает недоверчивые взгляды.
Я уж не говорю о Шамбоне. Тот похудел. Ходит боком, словно постоянно оглядывается, не идет ли кто за ним. И пьет, чтобы приободриться. Он не на шутку меня беспокоит.
На заводе он — объект скрытой травли. Натыкается на надписи: «Шамбон — дурак» или «Шамбон — зануда». Классический номер.
— На кого я похож? Что я им такого сделал, а? — возмущается он.
— Чепуха, старина. Они издеваются над тобой ради удовольствия раздавать затрещины.
— Затрещины — мне! Да если бы они знали, что я… то есть вы и я…
— Замолчи, идиот. Забудь об этом.
— А Иза?.. Она знает?.. Вы ей рассказали?
— Никогда в жизни.
— А как бы она реагировала, если бы знала?
— Поговорим о чем-нибудь другом.
Разумеется, Иза ничего не знает. Может быть, я и мог бы рассказать ей обо всем, так как уверен в ее преданности, но что-то меня удерживает. Угрызения совести, сомнения, злопамятство… Она была его женой. Пусть так! Как и я, она плывет по течению. Кстати, визиты комиссара начинают ее беспокоить. Ла Кодиньер по-прежнему помойка, в центре — сумасшедшая старуха, продолжающая обвинять всех на свете.
Чего я особенно боюсь, так это того, что Шамбон, которому осточертеют упреки, брякнет: «Ну хватит, согласен, это я его убил!» В присутствии матери этот болван способен приписать убийство себе, лишь бы доказать, что он не такая рохля, как она думает. |