Налитые кровью глаза уставились в одну точку, челюсть отвисла, вся фигура угрожающе сгорбилась. Потом из него словно выпустили воздух, и он снова, утратив агрессивность, пьяно обвис. Тяжело взмахнул рукой в сторону окна. – Я, вашу мать, стараюсь заняться этим! – завыл он, и Диденко к своему смущению увидел, что щеки Никитина мокры от слез. – Стараюсь заняться, – всхлипывая, повторил он. Голова Никитина свисла на грудь, а сам он тяжело откинулся на крошечном, скрипящем стульчике.
Диденко тихо поднялся с дивана и, держа обеими руками, чтобы не звякнул, поставил на столик свой давно пустой стакан. Потом направился к дверям, молча приоткрыл их и, проскользнув в щель, снова закрыл, оглянувшись, словно на спящего.
Выйдя в со вкусом обставленный, увешанный зеркалами холл, он снял со стоявшего на столике времен Екатерины Великой защищенного телефона трубку и часто и тяжело дыша неуверенно набрал номер. Оглядываясь на дверь, за которой он оставил Никитина, он нетерпеливо слушал гудки. На том конце, наконец, ответили.
– Да? – неуверенный, невнятный голос. Словно какой-то значок, который все нацепили на себя в этот день. Или словно все в один день простудились. – Да?
– Юрий, слушай...
– Петр, что происходит? Я держусь изо всех сил, только...
– Сейчас не время... он, э-э, сейчас плачет, – будто выдал доверенную ему тайну. – Слушай, Политбюро сегодня придется собирать тебе, этого не избежать...
– Это мне понятно.
– Но прежде наши люди... привези их сюда,– вдруг вырвалась эта ужасная мысль.
– Что ты говоришь? После всего, что ты ночью говорил о его состоянии?
– Вези их сюда, – повторил Диденко, чувствуя, что в голосе не хватает твердости. – Может быть, это единственное средство встряхнуть его как следует. Я с ним ничего не могу поделать: уставился в одну точку и молчит! – сглотнул, смутившись визгливых ноток в голосе. – Юрий, я испробовал все. Привози всех утром сюда. В одиннадцать тридцать. А заседание Политбюро назначь на три. Если мы к тому времени не выведем его из этого состояния, в любой момент быть беде!
– Это самое правдивое из всего, что ты до сих пор сказал. Неужели с ним так плохо?
– Да. Словно две недели просидел в институте Сербского, разумеется, в старые времена. Время ли для шуток?
– Если уж он отпустил бразды, от этих реакционных сволочей жди всякого.
Впервые эта мысль прозвучала так резко, словно удар железа о железо. В том-то и дело, что они могут ухватиться за эту возможность, чтобы начать заваруху. И без большого труда.
– Отлично, – сухо подытожил он, – в этом случае мы сделаем все, что от нас зависит. Если все будут здесь, тогда он, может, поймет, что, несмотря на случившееся, надо... надо взять себя в руки, – и помолчав, спросил, стараясь быть помягче: – Согласен?
– Думаю, что так. Поручу "Правде" дать некролог и краткую биографию, подчищенную. "Известиям" тоже. Телевидение к вечеру слепит что-нибудь подобающее случаю... но ему самому вскоре тоже нужно будет что-нибудь сказать. Если ему нравится роль безутешного мужа, прекрасно, но пусть играет на публике.
– Да, конечно! Значит, в одиннадцать тридцать?
– Хорошо, в одиннадцать тридцать. Пока.
Диденко бросил трубку, словно она была из раскаленного металла.
Грубоватая циничная прямота министра иностранных дел неприятно резала ухо даже в самой непринужденной обстановке. Теперь, похоже, запахло пораженчеством. Неужели они, судя по его тону, из-за смерти Ирины бредут, словно пьяные, не замечая надвигающегося кризиса? Шатаясь, лезут на середину дороги, чтобы попасть под встречный грузовик? Конечно, такого не может случиться здесь, в Москве. |