Изменить размер шрифта - +

Я хватаю его за воротник короткого ратинового пальто и тяну назад. Здесь, на пешеходном мосту, сильный и колкий ветер. Еще пара порывов, и наша вторая бутылка «Московской» покатится разливаясь. Мы ее еще и до половины не допили.

– Как мне теперь отцу в глаза смотреть! – Гусейнов оборачивается ко мне. На лице – пьяное отчаяние.

– Да перестань ты! Ведь не посадили! Ну не будешь ты ментом!

– А кем я буду? Пистолет забрали! Форму я не отдам, но носить не могу!

– Поедешь к своим, в Дагестан, там носи сколько хочешь!

Мысль о том, что в Дагестане он сможет носить ментовскую форму, кажется, немного успокаивает его.

– Ты пойми, я же не мог по-другому! Ну представь, у тебя в обезьяннике сидит твой двоюродный дядя, а ты его сторожишь! Что он потом твоим родным скажет? Ты бы ведь тоже его отпустил!

Я отрицательно мотаю головой.

– Не отпустил бы? – удивляется он.

– Нет.

– А земляка?

– И земляка бы не отпустил!

Гусейнов тяжело вздыхает, нагибается за бутылкой и пьет из горлышка. Потом передает бутылку мне.

Я пью, отвернувшись в сторону Труханова острова. Пью, хоть во рту и противно от этой водки. Пью и смотрю на странную землю, на голые деревья, на заснеженный неясный берег.

– У нас не так, – говорит Гусейнов. – Если младший что-то сделал и попался – ремнем его или кулаками отделал и отпустил, а если старший – то просто отпустил. У нас нельзя своих сажать, понимаешь? Нас мало, и почти все – родственники.

– А нас много, и мы почти все друг другу – никто!.. Знаешь, если я стану генсеком, я прикажу, чтоб тебя обратно в милицию взяли!

Пустая бутылка катится по мосту, на котором никого кроме нас нет. Стекло глухо позвякивает, ветер подвывает. Мост, кажется, раскачивается. Или это нас от выпитого качает.

Я сравниваю расстояние до берегов. Похоже, что мы стоим прямо посередине.

– Пошли! – Гусейнов кивает в сторону острова.

– Пошли! – соглашаюсь я.

Остров приближается, но тут с неба начинает сыпаться снег. Мы прибавляем шагу, чтобы не потерять из виду Труханов остров. Снег густеет, морозец бодрит, прогоняя из головы хмель. Ноги заплетаются.

Потом все вокруг становится снегом. Я не понимаю, где я, где Гусейнов, где остров. Я ничего не понимаю и иду в белом мраке, сам не зная куда, пока вдруг под ногами не раздается треск. Ноги мои проваливаются в мокрый холод. Уходят на добрый метр с половиной вниз, и вновь под ними появляется твердь. Я расставляю руки в стороны и кладу их на лед. Мне хорошо. Мне страшно холодно и хорошо. Холод сжимает меня, уменьшает в размерах, позволяет лучше прочувствовать каждый квадратный миллиметр тела. Вот оно – испытание на приятную прочность.

– Так можно ведь и до ручки допиться! – звенит над головой старческий голос, в котором уже стерлись признаки пола.

Я думаю, что еще стою в холодной проруби, но, оказывается, нет! Я лежу на раскладушке, накрытый пледом, одеялом и овчинным кожухом. А рядом гудит буржуйка, и на табуретке возле нее сидит старик с горбатым носом.

– Вы только подумайте! – говорит он. – У вас такой здоровый организм, а вы его гробите! Вы же в этой проруби заснули! Вам что-то снилось?

Я смотрю на него непонимающе.

– Несчастная любовь? Или на работе неприятности? – продолжает он свой вопрошающий монолог с надеждой на мое участие.

«Несчастная любовь? – думаю вдруг я. – Точно! Вчера Надька не пустила меня в протезную мастерскую, и я отчетливо слышал оттуда, изнутри, мужской голос».

Быстрый переход