Да, она боялась открыть свое сердце. Но почему? Может, интуитивно чувствовала, что ее возлюбленным такая жертва не нужна?
— Эх, Синтия Спаркс, — говорила она себе, в очередной раз орошая слезами подушку. — Чтобы избежать всех этих сердечных мук и сложностей, тебе нужно выйти замуж за простого фермера…
Но на горизонте ее жизни появлялись только политики, военные, братья-журналисты, репортеры, актеры, писатели, ученые… Все, кто угодно, только не фермеры. И ей не нужны были все фермеры, ей нужен был только один, который избавил бы ее от бесплодных мечтаний о настоящей, страстной, верной и большой любви. Большой, как океан, в котором могли бы утонуть все ее недоверия, сомнения и страхи.
— Теперь я понимаю, как из озорных, непоседливых, любопытных и непослушных девчушек вырастают талантливые, бесстрашные журналистки, — сказал наконец Махеш, почувствовав, что поток ее искрометных историй истощился.
— Да уж. — Синтия махнула рукой. — Чего-чего, а приключений на мою долю выпало немало. Теперь к ним еще можно причислить и похищение на улице Катманду. — Она сделала паузу и продолжила:
— По правде говоря, я прощалась с жизнью. Вы ведь знаете, за что обычно похищают журналистов?
— Да. За честность.
— И еще за длинный нос и длинный язык.
Махеш рассмеялся.
Чай был давно выпит. Лучи закатного солнца окрасили стены гостиной и мебель в краски пожара.
С полуулыбкой на губах Синтия смотрела на смеющееся лицо Махеша и чувствовала, как в ее душе нарастает уже знакомое волнение. Находиться в обществе этого мужчины становится все опаснее. В какой-то миг ей захотелось просто вскочить и сбежать.
— Думаю, что пришло время перейти к следующему пункту нашей программы, — сказала она, яростно сражаясь с волнением, — а именно, к просмотру вашей живописи.
— Только прошу вас, не настраивайтесь увидеть шедевры, — скромно предупредил он.
Мастерская находилась в одной из небольших башен замка, и к ней вела крутая и узкая винтовая лестница.
Остановившись перед дверью, Махеш открыл ее, пропустил Синтию и вошел следом за ней.
Синтия огляделась.
Посреди круглой комнаты, застекленной почти от пола и до потолка, стояло несколько мольбертов с картинами. Еще около десятка картин было подвешено на веревках к потолку.
— Вполне профессиональная атмосфера, — сказала она весело. — А вы, господин Бхаттараи, плодовитый художник.
— Увы, плодовитость не замена таланту, — сказал он. — Да и богатством репертуара похвастаться не могу. Я пишу горы. Горы на рассвете и горы на закате. Горы весной, летом, осенью…
Синтия подошла к ближайшей картине. Нет, она не будет судить его работы строго. Несмотря на то, что они выглядят слегка наивно, в них столько чувства, столько непосредственности, столько детского, чистого, настоящего… И вместе с тем зрелого.
— И надо заметить, — наконец решилась сказать она, переходя к последней картине, — что пишете вы их… с любовью.
— Спасибо. — Он подошел к окну и широко распахнул две створки. — Да, я люблю горы. Очень люблю. — Его голос стал тихим и глубоким. — Мне кажется, ничего в мире нет красивее. Для меня горы — это символ духа. Горы умеют хранить молчание. Шумят потоки и ветры. А горы молчат. И их молчание бдительно. Это не сонная тишина лесной чащи. Это молчание камня: трезвое и пробужденное… Мне кажется, что горы могут видеть и слышать. Они стоят и веками слушают меняющиеся голоса жизни…
Синтия застыла. Слова, которые он сейчас проговорил, были спонтанной поэзией, родившейся в его сердце и выплеснувшейся на волю из той глубины, где, скрываясь от посторонних глаз, живет любовь. И только какую-то частицу этой любви она видела теперь перед глазами в красках и формах. |