Виктор Астафьев. Последняя песня
А жизнь катила дальше уже без Герки-горного бедняка. Мать быстро старилась, кашлять начала, как и многие ханты, она была слаба грудью, сделалась молчаливая и легкая перед дальней дорогой. Девочки росли, две из них уже заканчивали школу, и хотя в Шурышкарах была одна девушка-дамочка, заведующая райбиблиотекой, которая уверяла Лешку, что лицо его совсем не безобразно и даже наоборот — мужественное, что стыдиться ранений, полученных при защите Родины, просто позор, он все же дотянул двух сестренок до самостоятельной жизни, а третью, лицом и повадками — вылитый папа, вконец избалованную матерью, закрепил при себе и только после этого сделал предложение терпеливо дожидавшейся своей участи завбиблиотекой.
Ныне он ведает районным узлом связи, избран депутатом райсовета и вообще на хорошем счету и в почете всеобщем и уважении проживает, но отчего-то не проходит печаль его и горесть, приобретенные на фронте, и так все послевоенные годы тащится и тащится нить воспоминаний за ним и никак не обрывается, и горькое недоумение всегда охватывает его, когда он читает или слышит хвастливые воспоминания о войне людей, которые или забыли, как там все это было, или были на какой-то другой войне…
Возвращался однажды из Крыма с курорта Шестаков, остановился в Киеве, по справке адресного бюро отыскал отставного генерала Сыроватко, объяснил, кто он и что ему надо, на машине Сыроватко, древнем, заезженном «ЗИМе» они поехали туда, где воевали, за Днепр.
Берега, где кипела переправа, были затоплены. Над ними ходили густо-зеленые волны. От воды воняло и за десять еще верст слышна была эта вонь. С подмытых берегов сползали старые хатки, а стены и скаты крыш новых хат с речной стороны были оплесканы зеленой плесенью, и эти хаты тоже казались старыми и сирыми. Деревца в садах, тыны в огородах, даже будылья подсолнухов и плети помидор, и сами помидоры на огородах были в плесенном тлене…
На водохранилище не было ни лодок, ни людей, даже чайки не кружились. Только хлестали и хлестали в берег густые от цвета и слизи, тяжелые волны, и отчетливо виделся на зеленых волнах, без дыма и звука, словно убегавший от кого-то, белый одинокий катерок.
Берега старого деда-Днепра были куда как приветливей и краше, хотя и видел их Лешка в лихую пору.
Посетили они и мемориал, построенный в Старо-Петривцах возле сохраненного командного пункта командующего фронтом и армией в честь освобождения Киева и битвы за Днепр.
Много дивизий, и та, в которой довелось Шестакову ноевать, поименованы золотыми буквами на стенах мемориала.
Сердце дрогнуло и сжалось, когда он увидел среди героев битвы за Днепр портрет майора Зарубина. Лешка пожалел, что не надел своего ордена «Славы», оставил его дома. Зарубина Александра Васильевича в живых уже не было. После войны он работал преподавателем в артиллерийской академии, в пятьдесят шестом году неожиданно вышел в отставку и скоро умер от старой болезни сердца.
Побывали на могиле полковника Славутича, перенесенной сюда по настоянию Сыроватко. Положили цветы и жестяной веночек на старый, стриженной травой покрытый холмик, и Лешка подумал, что могилы Васконяна, Мансурова поди-ка остались под водой, и нет их в списках героев битвы за Днепр, как нет и тех, что поднимались со дна Днепра, плыли безглазые, безгласные вниз по реке, «за могилой и крестом», и мыльная пена пузырилась вокруг них. Да и не занесешь всех, убитых на войне, в списки. Это была бы неслыханно толстая книга, и жизни человеческой, наверное, не хватило б прочесть ее…
Но есть еще память Лешки Шестакова, рядового солдата в Великой войне пылинки в великой буре, есть живая душа и раны, которые болят к непогоде и с каждым годом болят все тупее и настойчивей, и еще есть его правда, правда солдата, без которого «народ не полный», и правда его достойна уважения, как и та, которую имеют возможность говорить громко, на всю страну и мир большие генералы. Они ведь делали одно и то же дело — генералы и солдаты защищали одну Родину, один и тот же народ, тем более, что память и раны болят одинаково у всех людей, как у маршалов, так и у рядовых, особенно в непогожие дни.
В такие вот дни или в зимние вечера, в далеком северном поселке, домишки которого примерзли к белому берегу белой широкой Оби, бывший рядовой Великой армии, Алексей Шестаков частенько достает тетрадку в коричневом переплете, с нарисованной чернилами на обложке чайкой, поименованной «Рукописью», и всякий раз задерживается глазом на одном и том же месте, на стихотворении, помеченном сорок третьим годом:
Не закончил стих отчим Герка-горный бедняк. При жизни некогда ему было, не выбрал он времени для обстоятельной, отеческой беседы с пасынком-солдатом. А, может, и не хотел. Может, умнее себя не старался быть?..
На соседней страничке госпитальной тетрадки цветным карандашом нарисован синий голубок с розовым конвертом в клюве, и закудрявлено: «Дорогому Гери от его симпатии Глаши» и дальше песня, пустяковенькая, как детское горе обнажается: «Товарищ, товарищ, болят мои раны, болят мои раны в глыбаке..»
|