Да — наверное, эти черты, не видимые за постоянным, нечеловеческим страданием, все-таки видела в нем в обычное время Аргония — духовыми, любящими очами видела — за это то и в ад готова была за ним последовать. И теперь, опять-таки, впервые за долгое время Альфонсо улыбался — точнее то может он и до этого улыбался, но это все были такие исступленные, искажающие, болью приправленные усмешки — теперь же он улыбался счастливо, и от этого лик его становился еще более прекрасным — Аргония благоговейно, как святыню всю целовала его, все силилась что-то сказать, да не могла — да и так все было ясно — не нужно было никаких слов. А ворон страдал — ворон витал над ними, и в муках создавал то, что было утеряно — тот гармоничный мир, где все чувствовали братство друг с другом. Было что-то прекрасное, было творчество, был свет… любовь… любовь… и ничего кроме этого…
Здесь, ненадолго оставлю своих героев. Пускай они хоть недолго побудут в мире, да в покое, тем более, что вы уж понимаете, что долго этот мир не может продолжаться, что, пройдет еще немного времени, и все равно захлестнет их хаос, и приведет к мрачной цели. Я же запишу то, что случилось в моей жизни.
Вчера пропала маленькая Нэдия и волчонок.
Ведь, в последнее время, обычно она меня будит по утрам — она то встает совсем рано, ну а я то и просил ее, чтобы будила так рано — мне то время на сон не простительно терять — впереди вечный сон меня ожидает. На этот раз меня разбудила ласточка залетевшая на подоконник, и спевшая несколько своих, столь же стремительных, как и полет ее трелей. Как только открыл глаза, так и понял, что Нэдии уже нет ни в башне, ни где-то в окрестностях: опустело как-то все это окружающее. Сразу стало тяжело. Не смог сдержать слез, потому что понял, что никогда она не вернется. Так, только уходит кто-то близкий, понимаем, насколько же он действительно был дорог… И представьте же себе — я то, старик одеревеневший, совсем седой, дряблый — я, словно мне не сто, но лет тридцать — спустился из башни, и из всех то сил пошел прочь. Уж и не помню, куда шел, но все-то верил, что за нею, за доченькой приемной… Наверное, я очень хорошо прочувствовал тогда Маэглина, как он, вечно одинокий, страдал и все рвался — то за доченькой, то за женою. И я не мог принять, что Она, внученька моя, ушла — ведь до этого я был уверен, что она останется со мною до конца — и уж не знаю, успел бы я дописать мою темную повесть, но хоть то, что написано, она бы взяла с собою, да и отнесла бы людям. Думал: «Ну, а что же теперь? Кто же донесет?.. Да, ведь, совсем некому! Здесь на десятки верст только природа — только скалы, да деревья. Быть может, через десятки лет кто и набредет на башню — но кто — ведь могут и орки придти… Кто знает! Кто знает!.. Но неужто весь мой труд тщетен?!..» Сдавленный тяжестью этих мрачных размышлений, я остановился у почти отвесного склона — с огромный высоты виден был простор на многие-многие десятки верст — там, в долинах, в этот вечерний час, взрастала, кипела, цвела, мириадами оттенков сияла жизнь, и тогда забыл я о своих горестях, и даже забыл, что я человек, и не знаю, что удержало меня сделать шаг, да полететь, словно птица… Не помню я и того, как вернулся в башню — все было, как во сне, и очнулся я от этого состояния, уже сидя над своей рукописью — в руке я держал выведенную рукой Нэдии записку. Она только научилась писать, и потому буквы кривились в разные стороны… Мне потребовались даже некоторые усилия, чтобы разобрать следующее: «Дорогой дедушка. Я должна жить. А у вас я не живу. Меня так многое ждет. Я должна идти. Простите, но я не могу больше ни дня оставаться отшельницей. Простите, простите! У вас такая маленькая башенка, а мир такой огромный…» — там были еще какие-то слова, но я уж совсем не мог их разобрать, так как слезы заполнили мои глаза — и так то я долго плакал, что потом все слова там оказались размытыми, и уж сколько я потом ни старался — так и не мог дочитать, чем заканчивалась… Но, конечно, и по прочитанному я все понял. |