|
— Главная причина — топить надо бы всю хоромину, а дрова ноне дорогие, — объясняла старушка с неизменным тяжелым вздохом. — Где взять-то!.. Наше дело сиротское, сами крохами питаемся от добрых людей. Не оставляют нас с Афонюшкой…
Миропея Михайловна любила показывать родительский дом и не раз водила меня по всем этажам. Комнаты были небольшие и сохранились в том виде, в каком остались после самого Михаила Васильича: старинная тяжелая мебель, выкрашенные клеевой краской стены, желтые полы, изразцовые печи, бронзовые канделябры, двуспальные кровати, везде по углам образа старинного письма. В гостиной канареечного цвета висел портрет самого Михаила Васильича, писанный масляными красками; это был седой, благообразный старик с темными, суровыми глазами.
По шатавшимся лесенкам и переходам мы поднялись в светелку, где росли и невестились четыре поколения бороздинских красавиц и где выросла сама Миропея Михайловна, единственная дочь Михаила Васильича. Мне эта светелка нравилась больше всех других комнат, потому что с нее открывался отличный вид на все Займище, Черное озеро и синевшие вдали «уральские бугры».
— Хорошо здесь! — говорил я, любуясь видом.
— Прежде лучше было, — вспомнила Миропея Михайловна, поглядывая в окошечко. — Покойник-тятенька очень даже любил сюда захаживать… Прежде-то наше Займище было красивее не в пример. Не было вон тех пустырей по улице, да и дома не так строили…
— Пустыри от скитов остались?
— От них от самых… Земелька одна осталась да могилки… А сколько боголюбивого народичку тут проживало: старцы, старицы, странные люди, убогонькие, сироты. А нынче что?.. Не глядели бы глазыньки… Домишко-другой поставят, так и тот заворуем глядит… Ну, так и живут!
Открывавшийся из светлицы вид окрестностей Займища был замечателен тем, что вся эта всхолмленная широкая равнина, по дну которой катилась горная речонка Вежайка, образовавшая Черное озеро, — вся эта равнина была пропитана золотым песком, снесенным сюда с восточных отрогов Уральского хребта. Когда-то по берегам Вежайки и Черного озера красовались вековые леса, а теперь, благодаря золоту, все превращено было в безлесную пустыню, изрытую по всем направлениям; там и сям желтыми пятнами выделялись работавшие и заброшенные прииски, шахты, валы перемывок, старые отвалы.
— Вон как землю-то кругом изрыли!.. — печально говорила Миропея Михайловна, рассматривая окрестности. — Прежде-то куда ни повернись — везде лес, шуба шубой, а нынче девкам за грибами некуда сходить. С золотом-то этим все по миру пошли… Бедует народ.
— Да ведь у вас хорошие были прииски?
— А господь с ними, голубчик… Разорение одно от них, кто ежели по-истовому живет. Не таковское это дело… И без золота жили, а с золотом все прожили остальное, что было накоплено еще покойничком-тятенькой. Дом, вон, того гляди, начнет разваливаться, и поправить нечем… Тут бы гвоздик заколотить, там бы досточку наладить, а управа-то не берет, да и дело наше с Афонюшкой женское, неспособное.
Афонюшка, быстроглазая смуглая девочка, всегда слушала россказни бабушки с немым вниманием и постоянно расспрашивала, кто жил в этой комнате, кто в той, где спал дедушка Михайло, где обедали, работали, веселились. Старый бороздинский дом был до краев наполнен такими семейными воспоминаниями: на лежанке внизу жила юродивая Домнушка, в светелке свои девушки, дедушка Михайло умер в угловой, гдe неугасимая горит и теперь, на святках играли в «вошюлки» (жмурки) в средней комнате, где обедали, гостей принимали в желтой гостиной и т. д., и т. д.
— А в синей комнате жил твой отец с матерью, — прибавляла старушка. |