|
Он был здесь не для того, чтобы погружаться и поглощать, а для того, чтобы воссоздавать. Он был здесь не ради себя – то есть не ради себя непосредственно, а прежде всего чтобы волей случая уловить биение крыла бесшабашного духа юности. По правде говоря, он чувствовал – оно где-то совсем рядом; под этими старинными сводами его внутренний слух различал слабый гул, словно где-то вдали махали сильные крылья. Здесь они были сложены на груди почивших поколений; но и тут, то в одном углу, то в другом, оживали шелестом страниц, переворачиваемых упоенными книжниками с отуманенной головой и сползшей на лоб шляпой; их обычный в молодости ярко выраженный тип – некоторая гипертрофированность черт – изощрял способность Стрезера воспринимать и оценивать национальные черты, а верчение в руках какого-нибудь неразрезанного тома напоминало попытку услышать разговор за закрытыми дверями. Он мысленно поместил среди них Чэда – Чэда, каким он помнил его четыре-пять лет назад, Чэда, тогда вульгарного юнца, вряд ли достойного своих привилегий. Потому что разве не привилегия быть молодым и счастливым, да еще в Париже! Что ж, в его оправдание Стрезер мог сказать, что и у Чэда была мечта.
Однако насущное дело полчаса спустя повлекло нашего друга к окнам третьего этажа в доме на бульваре Мальзерб – кажется, адрес был точен – и от удовольствия, которое он испытал при виде длинного балкона, тянувшегося вдоль этого этажа, куда его привели имевшиеся у него сведения, на целые пять минут замер на противоположном тротуаре. Стрезер издавна имел твердые убеждения по ряду пунктов, и одно из них утверждало разумность внезапности там, где обстоятельства этого требовали, – тактика, которая, как он с удовлетворением отметил, пока, поглядывая на часы и выжидая, стоял на противоположной стороне улицы, на этот раз ни в чем не была нарушена. По сути дела, он объявил о своей возможной поездке – объявил полгода назад; написал о ней, прежде всего имея в виду, чтобы, при его появлении здесь в один прекрасный день Чэд не оказался застигнутым врасплох. На его письмо Чэд откликнулся несколькими тщательно подобранными бесцветными словами: вообще он будет рад, и Стрезер с горечью подумал, что его предупреждение воспринято как намек на ожидаемое гостеприимство, как просьба о приглашении, а потому ответил молчанием – этот способ вносить ясность был ему больше всего по нраву. Сверх того, он попросил миссис Ньюсем не писать о его поездке, так как твердо решил, что, если уж возьмется выполнить ее поручение, то возьмется за него по-своему. Не последним среди многих высоких достоинств этой леди Стрезер числил верность данному слову – на ее слово вполне можно было положиться. Она была единственной женщиной из всех, кого он знал, даже в Вулете, о которой он мог с уверенностью сказать, что ложь не принадлежит к искусствам, какими она владеет. Сара Покок, например, родная ее дочь, правда, исповедовавшая несколько иные, так сказать, общественные идеалы, – Сара Покок, не чуждая, по-своему, даже артистичности, отнюдь не отказывалась в интересах человеческого общения от этого смягчающего жесткость нравов средства и не однажды – чему Стрезер не раз был свидетелем – к нему прибегала. В свое время он получил заверения миссис Ньюсем, что она, каким бы грузом это ни легло на ее ригористические взгляды, согласуясь с условленным запретом, ни словом не обмолвится о его приезде, и теперь он смотрел на прелестный балкон под окнами третьего этажа со спокойным чувством: если и произошла осечка, вина за нее, по крайней мере, лежала на нем самом. Не это ли опасение – опасение возможной оплошности – удерживало его сейчас на краю бульвара в ласковом свете весеннего солнца?
Многое приходило ему здесь на ум, и среди прочего, что ему несомненно следовало бы знать: оказался он прозорливцем или недальновидным болваном? Ему также подумалось, что интересующий его балкон явно не принадлежит к удобствам, от которых легко отказаться. |