– Отлично, – сказал Савелий в ответ, – доклад принят. – Глянул вниз через небольшой железный барьер, которым плоская крыша была обнесена по всему окоему, добавил приказным тоном: – Отдыхай!
Правда, отдыхать было негде – кушеточка на крыше не стояла, никто не поставил, да и мороз к вечеру начал зубы показывать, щелкал так, что только от одного этого щелканья холодно становилось. Хорошо, что не мело, по забитым снегом улочкам московского центра не ползали бесноватые хвосты поземки, не сбивали с ног детишек, случайно оказавшихся вне дома, и не загоняли в подворотни голодных собак, – вот если начнет мести, то градусы мороза смело увеличивай вдвое: у городских холодов – свой арифметический счет, свои претензии к людям и своя злость, которая по происхождению, может быть, даже вовсе и не природная.
Савелий прикинул на глаз расстояние до входа в зал имени Чайковского, даже на палец поплевал, как на пистолетную мушку, – было немного, совсем немного. Надо будет проверить вот еще что… Однажды, когда Сталин приезжал в этот зал на заседание, Савелий заметил, что на крыше дома, расположенного точно напротив входа в концертное заведение, расположился человек со снайперской винтовкой. На голове у него красовалась фуражка с голубым верхом – это был чекист.
Значит, вождя не только охраняли, но и оберегали от покушений, нежелательных жалобщиков и вообще от непредвиденных ситуаций: нет человека – и нет проблемы. Человек в картузе с голубой макушкой, надо полагать, дело свое знал и подобные истории ликвидировал легко – оставались только пустые гильзы.
Но вот сможет ли он справиться с зенитным пулеметом, когда тот глянет на него с соседней крыши – это большой вопрос. Наверняка у стрелка этого разом сделается сыро между ногами.
Савелий еще раз обошел крышу и вернулся к зенитной установке, сел на станину, край которой был застелен старым ватником. Задумался.
Невольно вспомнил своего отца, человека покладистого, доброго, готового отдать последнее, что у него есть, лишь бы помочь какому-нибудь непутевому соседу, которому стало плохо… Именно из таких людей получаются, как разумел Савелий, хорошие священники.
Эх, отец, отец…
Тоне Репиной было трудно, – жесткий конец, увенчанный петлей, был словно бы сработан из железа – необмятый, необтертый, мозоли такой оставляет обычно трехслойные и даже четырехслойные, мозоль на мозоли, никакой мазью их не ликвидировать, надо только отпаривать, да лечить домашними средствами, которых тут нет.
Обманчивая тихость воздуха, ласкавшая слух почти полдня, неожиданно наполнилась свистящими звуками – это затеяли свои очередные игры московские ветры.
Команде Телятникова было приказано доставить на новое место один аэростат, на старом биваке оставить также один. Мера, пояснили, временная.
Пока ветры не начали свои игры, особых хлопот не было – работа была привычной, но вот когда в воздухе раздался тонкий разбойный свист, начались трудности.
Иногда казалось, что не девушки командовали веревками и перемещали аэростат в новую точку, а веревки девушками.
Надо было бы остановиться минут на пять – семь, сделать перерыв, перевести дыхание, но Трубачева этого не делала, и не потому, что могли появиться немецкие бомбовозы (тревоги пока не было, значит, наблюдательные посты, находящиеся под Москвой, пока ничего не засекли), а по погодным условиям. Они были слишком уж непредсказуемыми; очень сильным, злым был ветер, пытался рвать гигантское тело аэростата на куски, по-собачьи всаживал зубы, подхватывал его, кидал в одну сторону, в другую.
Рядом с Тоней Репиной надрывалась, стонала тоненько Касьянова, вчерашняя школьница, которая, наверное, не перерастет свой возраст, так и останется школьницей, слишком уж она юная, и Тоня, которая сама выбивалась из сил, тоже стонала и сплевывала себе под сапоги тягучую, какую-то неприятно-сладкую слюну, сипела, пыталась поддержать соседку, почти не слыша своего голоса:
– Клава, крепись, родненькая! – мотала головой протестующе, когда веревка пыталась ее развернуть вокруг собственного тела, закрутить в штопор и бросить под пузо аэростата…
До точки назначения они все же добрались, закрепили аэростат за муфту троса, и Ася Трубачева, уже сидя на земле, вытянув ноги в ватных брюках, пробормотала сипло, сплевывая слова с губ, как подсолнуховую шелуху:
– Я бы на месте командиров наших запретила бы раз и навсегда перемещения аэростатов без участия мужчин, – она замолчала, облизнула языком заскорузлые губы, с трудом перевела дух. |