Изволишь видеть, что не пятнадцать, но третья доля из сих: первого да четвертого из дешперации я думала на счет легкомыслия поставить никак не можно; о трех прочих, еcтьли точно разберешь, Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, и еcтьли б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась».<sup></sup>
А затем она признается в том, что считает неотъемлемом качеством своей натуры: «Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви». Это не нимфомания, в которой столько обвиняли Екатерину, а потребность в эмоциональном Комфорте. Восемнадцатый век назвал бы это признанием в чувствительности; девятнадцатый — поэтической декларацией романтической любви; сегодня мы видим в этих строках только одну грань сложной, страстной натуры.
Их взаимная любовь была огромна, хотя крутой нрав и властность Потемкина делали ее бурной и неспокойной. Тем не менее Екатерина заканчивает свою исповедь предложением: «...есть ли хочешь на век меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, как и любви, а наипаче люби и говори правду».
Иван Елагин Дюрану де Дистроффу
«Эти два великих характера казались созданными друг для друга», — писал Массон. — Сначала он обожал свою государыню как любовницу, а потом нежно любил как свою славу».<sup></sup> Сходство их честолюбия и талантов было и основанием их любви, и ее проклятием. Великая любовь императрицы открыла новую политическую эру: всем сразу стало ясно, что, в отличие от Васильчикова и даже Григория Орлова, Потемкин способен проявить свое влияние и жаждет сделать это как можно скорее. Но в начале 1774 года, в самой сложной ситуации за годы екатерининского царствования, обоим приходилось проявлять осторожность: в прикаспийских областях, на юге Урала, на востоке от Москвы бушевало пугачевское восстание — и дворянство было взволновано. Турки по-прежнему не хотели подписывать мир, а армия Румянцева устала и страдала от болезней. Неверный шаг в отношении Пугачева, поражение в дипломатической игре с турками, провокация против Орловых, оскорбление гвардии — любое из этих действий могло бы стоить любовникам жизни.
Для того чтобы они не строили никаких иллюзий, Алексей Орлов-Чесменский решил продемонстрировать им, что внимательно наблюдает за светящимся окном императорской бани. Братьям Орловым, изрядно упрочившим свое положение по сравнению с 1772 годом, возвышение Потемкина угрожало в первую очередь.
— Об чем?
— Я солгать не умею.
— Да или нет?
— А видитеся в мыленке ?
Екатерина пересказала этот разговор своему любовнику; вероятно, они вместе посмеялись, как озорные дети, с удовольствием шокирующие взрослых. Но в шутках Алексея Орлова всегда было что-то мрачное.
Потемкин с первых дней начал помогать Екатерине. Они старались согласовывать свою игру. «Веди себя при людях умненько, — говорит она ему, — и так, чтоб прямо никто сказать не мог, чего у нас на уме, чего нету». Потемкин вселял в нее чувство, что нет ничего невозможного, что все их мечты о славе выполнимы и все проблемы будут решены.<sup></sup>
Очень скоро Екатерина ощутила давление, направленное против Потемкина. В начале марта кто-то из ее окружения, некто Аптекарь — возможно, Панин или один из Орловых — советовал ей отдалить его от себя: «Был у меня тот, которого Аптекарем назвал [...] Хотел мне доказать неистовство моих с тобою поступков и, наконец, тем окончил, что станет тебя для славы моей уговаривать тебя ехать в армию, в чем я с ним согласилась. Они все всячески снаружи станут говорить мне нравоучения [...] Я же ни в чем не призналась, но и не отговорилась, так чтоб [не] могли пенять, что я солгала». |