– Все, – выдохнул глухо, украдкой глянул на руки, стал вытирать их об штаны.
Шевченко и Лапкин стояли молча, в стылом оцепенении наблюдали, как неотвратимо проступала кровь из-под бинтов, как быстро набухали они и краснели.
– Откуда взялся миномет? – тихо спросил Шевченко. – Не могло быть миномета… Не могло! – Он с хрустом сжал пальцы.
Лучик света дернулся, скользнул в сторону – замполит выронил фонарь, судорожно схватился за голову и вдруг взвыл ломким, нелепым голосом:
– Сволочи, суки поганые! Ну, что же вы не стреляете? Ну, где вы, духи, где, вылазьте, шакалы!
– Успокойся, черт тебя, – осадил Шевченко. – Иди отсюда, и без тебя тошно.
На негнущихся ногах, пошатываясь, как с тяжкого перепоя, Лапкин побрел в темноту.
– Эрешев, – осторожно произнес Сергей, опустился на колени. – Узнаешь меня?
Эрешев чуть приоткрыл глаз.
– Скажи, что случилось? Что произошло, Эрешев?..
– Без сознания, – прошептал Козлов.
Шевченко наклонился ниже и увидел, как дрожат под почерневшей от крови надбровной дугой ресницы. Единственный глаз Эрешева, иссушенный дикой болью, смотрел пусто, отрешенно. И не осталось в нем ничего для Земли, для жизни, для постижения последней истины – ничего, кроме долготерпения последних, обреченных своей ненужностью минут, может, часов.
– Дай флягу!
Шевченко быстро отвернул пробку, приставил горлышко к черной щели рта. Но вода проливалась на подбородок, на красно-белые бинты. И он понял, что все тщетно.
– Так надо… – вдруг еле слышно сказал Эрешев.
– Что, что, Эрешев? – встрепенулся Шевченко.
– Так надо, – еще тише произнес он и умолк.
– Что, Эрешев, ты можешь сказать, что случилось? – заторопился командир. – Ты держись, слышишь, все будет хорошо… слышишь?
Но умирающий смотрел уже сквозь командира. А Шевченко продолжал убеждать, умолять Эрешева подождать помощи, которая непременно появится в виде вертолета, крепиться и не умирать – и понимал, что говорит он просто в открытую, беззвучно кричащую от боли рану.
Эрешев все равно умер. В бреду он по-туркменски звал маму. И все понимали, что он зовет мать, чтоб она пришла и спасла его. Потом Эрешев умолк. Единственный глаз его чуть дрогнул, ухватывая последнее, что простиралось перед ним. То были смутные пятна склонившихся лиц, опрокинутое черное небо и рассыпанные по нему белые-белые звезды.
– Все, – сказал Шевченко. – Скоро пойдем.
Замполит кивнул в темноте. Он никак не мог сглотнуть ком в горле. Шевченко чувствовал в себе тягостную злую силу. Это была та яростная, ненавидящая сила, отчаяние последнего броска, после которого не может уже ничего остаться, кроме желания упасть на землю и умереть.
– Стеценко, построить людей! – приказал он.
Поднимались тяжело, с мат-перематом. Шевченко плеснул с ладони на пересохшие глаза, снарядил магазины патронами.
Уже почти сутки все перебивались сухарями. С вертолетов сбросили патроны, гранаты, баки с водой, о провизии то ли забыли, то ли не смогли. Главным питанием было питание для войны.
С вершины спускались в полной тишине. Путь продолжался по хребту, потом по долине и снова – по хребту. Через час Шевченко подталкивал отстающих, задыхающихся, хрипящих. Еще через полчаса долгого затяжного подъема стволом автомата толкал меж лопаток.
Шевченко знал одно: жесткий темп, который он выбрал, давал шанс выйти к цели незамеченными.
– Стеценко, – еле слышно прохрипел Шевченко. – Стеценко, на кой черт я поставил тебя замыкающим?
Старшина перебросил автомат с плеча на плечо. Держал его по-особому: тремя пальцами за откидной приклад. |